Это писал поэт, к тому же поэт-романтик! — возможно, иронически улыбнется кто-либо из чересчур «современных» читателей. А вот что писал философ:

«Еще раз прощайте, дорогая моя повелительница, вспоминайте хоть изредка о вашем несчастном возлюбленном, но вспоминайте не ради того, чтобы грустить; берегите свое здоровье, если хотите уберечь мое; главное, будьте очень скрытны, сожгите это мое письмо и все последующие; пусть лучше вы будете менее милостивы ко мне, но будете больше заботиться о себе; будем утешаться надеждой на скорое свидание и будем любить друг друга всю нашу жизнь. Быть может, я сам приеду за вами; тогда я буду считать себя счастливейшим из людей; лишь бы вы приехали — я буду вполне удовлетворен. Я хочу только вашего счастья и охотно купил бы его ценою своего. Я буду считать себя весьма вознагражденным, если буду знать, что я способствовал вашему возвращению и благополучию… Обнимаю вас тысячу раз.

Аруэ».

Это писал Франсуа Аруэ Вольтер, когда ему было восемнадцать лет, шестнадцатилетней Олимпии Дюнуайэ. Его воодушевляла романтическая мечта вернуть молодую девушку в Париж, откуда насильно увезла ее мать. Через несколько дней он опять берется за перо…

«Меня держат в плену от имени короля; меня могут лишить жизни, но не любви к вам. Да, моя дорогая возлюбленная, я увижу вас сегодня вечером, хотя бы мне пришлось сложить голову на плахе. Ради бога, не говорите со мной в таких мрачных выражениях, как пишете. Живите, но будьте скрытны; остерегайтесь, сударыня, вашей матушки, как самого злейшего вашего врага; что я говорю? Остерегайтесь всех в мире и не доверяйтесь никому. Будьте готовы к тому времени, когда появится луна; я выйду из отеля инкогнито, возьму карету, и мы помчимся быстрее ветра в Ш.; я захвачу чернила и бумагу; мы напишем наши письма; но если вы меня любите, утешьтесь, призовите на помощь всю вашу добродетель и весь ваш ум… Будьте готовы с четырех часов; я буду ждать вас близ вашей улицы…»

Он был тогда чересчур молод — в восемнадцать лет кто не писал безумных писем! — опять улыбнется мой воображаемый оппонент.

А вот что пишет старый философ. Он не застал любимой женщины дома…

«Пишу не видя. Я пришел; хотел поцеловать у вас руку и удалиться. Придется, однако, удалиться без этой награды; но разве я уже не буду достаточно вознагражден, засвидетельствовав вам, как я вас люблю? Теперь девять часов; я пишу вам, что люблю вас. По крайней мере, я хочу это написать, но не уверен, послушно ли мне перо… Прощайте, моя София, прощайте. Ваше сердце, значит, не говорит вам, что я здесь? Первый раз я пишу в сумерках: это положение должно бы привести меня в очень нежное настроение. Но я чувствую лишь одно: я бы не ушел отсюда. Надежда увидеть вас удерживает меня здесь, и вот я продолжаю беседовать с вами, даже не зная, — выходят ли у меня буквы! Повсюду, где их не будет, — читайте, — я вас люблю».

Это писал пятидесятилетний Дидро…

«Что ж, — восемнадцатый век! — умели писать любовные письма», — милостиво уступит мой ироничный собеседник. Хорошо, перелистаем быстро сотни страниц, чтобы оказаться в конце более «холодного» и «рассудочного» XIX века.

«Моя дорогая, обожаемая жена, — пишет в 1874 году выдающийся политический деятель Франции Леон Гамбетта, — действительно, мы переживаем все вместе; никогда еще наши души не звучали так согласно, и я упиваюсь с наслаждением той любовью, о которой мечтали во все времена самые благородные умы человечества. Ты одна среди всех женщин сумела вознести меня на эти ослепительные высоты, где страсть смешивается с общностью духа».

Через несколько месяцев он писал: «Дорогая, обожаемая крошка, ты, без сомнения, самое восхитительное существо, когда-либо вышедшее из рук природы, и я чувствую с каждым днем все большую признательность судьбе за то, что она избрала меня соучастником этого лучезарного видения очарования и прелести…»

И еще через несколько месяцев:

«Все слова кажутся мне вульгарными и тяжеловесными для передачи этих тончайших, почти неощутимых ощущений, исходящих из того волшебного мира, куда ты меня перенесла».

Через год:

«Будем гордиться нашей любовью и заставим завидовать потомство…»

И еще через год:

«Какое количество сил, мужества, мощи черпаю я из тебя, словно из неистощимого кладезя духовных богатств…»

Тут моему насмешливому собеседнику ничего иного не останется, как кисло-сладко заметить, что если «безумная» любовь и возможна, то не больше чем на несколько быстролетных лет. И тогда я найду письма известного русского писателя Алексея Константиновича Толстого. Вот что писал он жене через двадцать лет после того, как увидел ее в 1850 году — «средь шумного бала, случайно, в тревогах мирской суеты…» (эти его стихи именно ей и посвящены).

«Я только что приехал в Дрезден, в 3 ¼ часа утра, и не могу лечь, не сказав тебе то, что говорю уже двадцать лет, — что я не могу жить без тебя, что ты мое единственное сокровище на земле, и я плачу над этим письмом, как плакал двадцать лет тому назад. Кровь застывает в сердце при одной мысли, что я могу тебя потерять, и я себе говорю: как ужасно глупо расставаться! Думая о тебе, я в твоем образе не вижу ни одной тени, ни одной, все — лишь свет и счастие».

И еще через год:

«Если б у меня был бог знает какой успех литературный, если бы мне где-нибудь на площади поставили статую, все это не стоило бы четверти часа — быть с тобой, и держать твою руку, и видеть твое милое, доброе лицо».

Теперь, казалось бы, все доводы моего — обойденного верою в «вечную любовь» — воображаемого ироничного оппонента исчерпаны… Но нет! Остался один, быть может, самый сильный. Да, женщин этих любили, но любили и они сами, восторженное отношение к ним питала непрерывно их доброта, самоотверженность, верность. Это была любовь без тяжких испытаний, без горьких открытий, если хотите, «тепличная любовь»…

Что ж, обратимся к «нетепличной»… Для этого опять откроем письма Н. Н. Огарева. Невеста, которой он восторженно писал в четыре утра 23 апреля 1836 года, стала действительно через три дня его женой, и вот 18 июля 1840 года (меньше пяти лет минуло!) тоже утром он посылает ей письмо — одно из самых поразительных писем в истории человеческих отношений… «Дело в том теперь, — писал он, — что в близких отношениях надо не досадывать друг на друга, а иметь друг на друга теплое влияние, полное любви. Оно не может иметь места, если ты в меня не веришь. А я в тебя верю, право, верю. Да вот как: если бы ты перестала меня любить… и была бы увлечена другим…»

Она и перестала любить его тогда, и была увлечена другим, и было это ему известно.

«Маша, Маша! если б ты немного захотела вникнуть в мою душу, ты нашла бы, что такое самолюбие для меня не существует. Нет! — я тебя люблю, как друга, подругу, моего ребенка, которому хотелось бы дать мне все возможное человеческое блаженство…»

И дальше: «Любить — больно». И дальше: «О! Не все потеряно, не верю, чтоб все было потеряно. С тобой мы будем друзьями…» И в самом конце: «Тебя целую и обнимаю. Будь моим другом, прижми меня к сердцу, отдай мне твое сердце — ему будет тепло от моей любви. Прощай!

Еще замечание: любовь не исключительна, а всеобъемлюща и всепреданна».

«Любить — больно». Но именно эта боль и делает человека подлинно человечным. В любви открываются высшие формы человечности, высшие формы человеческого общения, в ней, по определению Маркса, утверждается «естественнейшее отношение человека к человеку».

И этой любви ничего не страшно. И с ней не страшно ничего.

Письма перед казнью.

Камилл Демулен — жене Люсили.

«Благодетельный сон на время дал мне отдохнуть от страданий. Когда спишь, — чувствуешь себя свободным, отсутствует сознание своего плена. Небо сжалилось надо мной, — я только что видел тебя во сне…

Пришли мне твой портрет, я неотступно прошу тебя об этом. Среди ужаса моей тюрьмы это явится для меня праздником — днем упоения и восторга. Пришли мне также прядь твоих волос, чтобы я мог прижать их к сердцу. И вот я снова переношусь к временам моей первой любви, когда каждый приходивший от тебя уже из-за одного этого интересовал меня. Вчера, когда вернулся человек, относивший тебе мое письмо, я спросил его: „Значит — вы ее видели?“ Я поймал себя на том, что приковал свой взгляд к его одежде, к его фигуре, словно там что-то осталось твое — от твоего присутствия.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: