У этого человека, должно быть, милосердная душа, раз он передал тебе письмо немедля. Кажется, я буду его видеть по два раза в день — утром и вечером. Этот вестник нашего горя станет мне так же дорог, как когда-то был дорог вестник нашего счастья…

Сократ выпил чашу с ядом, но он, по крайней мере, мог в тюрьме видаться с женой и с детьми. Как жестоко быть разлученным с тобой!..

Я чувствую, как отлетает от меня жизнь, я вижу еще Люсиль, вижу ее, мою дорогую возлюбленную! Моя Люсиль! Мои скованные руки обнимают тебя, мои глаза вдали от тебя, устремляют на тебя свой меркнущий взгляд!»

Госпожа Ролан — Леонарду Бюзо:

«Друг мой, твое письмо написано в том мужественном тоне, по которому я узнаю твою свободолюбивую душу, занятую грандиозными проектами, возвышенную судьбою, способную на великодушные решения, на обоснованные требования, — по всему этому я снова узнала моего друга и снова пережила все чувства, связывающие меня с ним. Письмо второе очень печально. Какими мрачными мыслями кончается оно! Нет, в самом деле, разве важно знать, будет ли жить после тебя или нет известная женщина! Дело идет о том, чтобы сохранить твою жизнь и направить ее на благо отечеству; остальное уже решит время.[12]

Пусть совершится! Мы не можем перестать быть достойными тех чувств, которые мы внушали друг другу. С этим нельзя быть несчастным. Прощай, мой друг! Прощай, мой многолюбимый!»

Дело в том, чтобы направить жизнь на благо отечества… Об этом писали и герои Великой французской революции, и выдающийся политический деятель Италии — Джузеппе Мадзини.

«Любимая, сколько писем за немногие дни! Благословляю тебя тысячи раз, мой ангел утешения, и благословляю случай, сделавший так, что почти все письма пришли в одно время. Боже мой! Какую я в них чувствовал и еще чувствую потребность! Ибо ты — моя жизнь, все остальное только боль и печаль. Ты говоришь со мной так любовно! В твоем письме столько нежных слов, что я дрожал от радости…

Я покрывал поцелуями локон твоих волос; ты знаешь, что я постоянно носил на сердце локон твоих волос, но я потерял его. Если бы ты знала, при каких обстоятельствах…» Он потерял его в бою…

«Локон твоих волос». Что за магическая сила в нем, если он помогает мужественно взойти на эшафот и одержать победу в бою?!

Но — чу! — я услышал опять голос моего воображаемого оппонента, на этот раз не ироничный, а почтительно-тихий, в соответствии с тоном последних трагических писем: «То, что вы читали сейчас, написано в обстоятельствах исключительных, не доказывает ли это, что любовь — в ее наивысшем выражении — несовместима, несмотря ни на что, с обыденностью, с медлительным или утомительно-быстрым течением однообразных дней?»

Пусть за меня ответит философ Иоганн Фихте.

«Итак, дорогая избранница, — писал он, двадцатишестилетний, невесте, — я торжественно отдаюсь тебе и этим обрекаю себя на служение тебе. Благодарю, что ты не сочла меня недостойным стать твоим товарищем на жизненном пути. Я много думал о том, чтобы когда-нибудь заменить тебе твоего благородного отца и послужить тебе наградою за твою раннюю мудрость, за твою детскую любовь, за твою невинность, за все твои добродетели, чувствую при мысли о громадных обязанностях, которые беру на себя, насколько я мал. Но чувство величия этих обязанностей должно меня возвысить; твоя любовь, твое благосклонное мнение обо мне, быть может, даст моему несовершенству то, чего мне недостает. Здесь не царство блаженства; я теперь знаю это: здесь — страна труда, и каждая радость, которая нам дается, есть лишь подкрепление для следующей, более трудной работы. Рука об руку пойдем мы по той стране, окликая друг друга, подкрепляя друг друга, сообщая один другому свою силу…»

Конечно, не каждому дано взойти на эшафот с «локоном твоих волос», но тот, кто сохранил, возвысил любовь не «в царстве блаженства», а в стране труда, — достоин не меньшего восхищения. А сохранили и возвысили ее миллионы людей — известных и безвестных.

Один из самых потрясающих человеческих документов XIX века — письмо Карла Маркса Женни Маркс.

«Моя любимая!

Снова пишу тебе, потому что нахожусь в одиночестве и потому, что мне тяжело мысленно постоянно беседовать с тобой, в то время, как ты ничего не знаешь об этом, не слышишь и не можешь мне ответить. Как ни плох твой портрет, он прекрасно служит мне, и теперь я понимаю, почему даже „мрачные мадонны“, самые уродливые изображения богоматери, могли находить себе ревностных почитателей и даже более многочисленных почитателей, чем хорошие изображения. Во всяком случае ни одно из этих мрачных изображений мадонн так много не целовали, ни на одно не смотрели с таким благоговейным умилением, ни одному так не поклонялись, как этой твоей фотографии, которая хотя и не мрачная, но хмурая и вовсе не отображает твоего милого, очаровательного, „Lolce“,[13] словно созданного для поцелуев лица… Ты вся передо мной как живая, я ношу тебя на руках, покрываю тебя поцелуями с головы до ног, падаю перед тобой на колени…

…Моя любовь к тебе, стоит тебе оказаться вдали от меня, предстает такой, какова она на самом деле — в виде великана; в ней сосредоточиваются вся моя духовная энергия и вся сила моих чувств. Я вновь ощущаю себя человеком в полном смысле слова, ибо испытываю огромную страсть».

Он писал ей это через тринадцать лет после того, как они стали мужем и женой. Он писал ей это после того, как она родила ему трех дочерей.

Не царство блаженства — страна труда… Страна труда становится царством блаженства, когда истинно любишь.

«Истинно? — подает голос мой оппонент. — Уточните, пожалуйста, вашу мысль».

Что ж, уточню. «Теперь нравственное начало моей жизни будет любовь к тебе», — писал юный Герцен невесте — Н. А. Захарьиной, ставшей потом его женой.

Любовь как нравственное начало жизни — единственно истинная любовь.

Наташа Захарьина, отвечая юному Герцену, пишет о себе самой, а точнее, о его воздействии на ее душу: «Твое создание дополнилось, усовершенствовалось».

Вот эта борьба за душу любимого человека, за то, чтобы «твое создание дополнилось, усовершенствовалось», — яркая черта истинной любви именно потому, что любовь — нравственное начало жизни.

До нас доносятся голоса тех, кто любил, и тех, кого любили. Они умерли, умерли, умерли. И они живы, живы, живы.

Генрих Гейне: «Я был бы так рад видеть тебя, последний цветок моей печальной осени! Безмерно любимое существо!» Бодлер: «Одно Ваше слово будет для меня святыней, на которую смотрят с благоговением и заучивают наизусть». Лассаль: «Прекрасная моя роза, я вас столько же почитаю, сколько и люблю». Эдгар По: «Как объясню я Вам горькую, горькую боль, которая терзала меня с тех пор, как я Вас оставил?» Шиллер: «Вы могли бы быть счастливы без меня, — но никогда не могли бы быть несчастной через меня». Стендаль: «Я, кажется, отдал бы остаток жизни, чтобы поговорить с Вами в течение четверти часа о самых безразличных вещах».

«Да, любили, любили! — растроганно отзовется мой собеседник-оппонент. — Но ведь то девятнадцатый век, восемнадцатый… А в нашем, двадцатом?!»

О нашем, двадцатом, в письмах к любимой рассказал Эдуард Гольдернесс.

Байрон

Когда после стихов и поэм Байрона обращаешься к его письмам, разрозненным мыслям, отрывочным записям, удивляет отношение поэта к тому, что, казалось бы, должно составлять высший смысл его жизни, — к литературе. Он никогда не говорит о ней с почтением и серьезностью, которыми отмечены подобные высказывания его великих соратников по перу. Байрон о ней пишет как о чем-то второстепенном, чему вынужден он отдавать время от времени силы ума и души, потому что они, увы, лучшего воплощения не нашли в мире, из которого уходят великие характеры и великие страсти. Он мечтал о действии…

вернуться

12

Оба письма, и Демулена и Ролан, написаны в 1793–1794 годах.

вернуться

13

Lolce — «сладостного». (Ред.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: