– Это вам должно быть известно лучше всех, подумайте хорошенько, кто мог оказать вам эту услугу. Что касается меня, то, пробыв в отсутствии около двух месяцев, я не имел ни времени, ни мыслей, ни даже возможности похлопотать в вашу пользу.
Посетительницы встали.
– Извините, что мы вас потревожили, – сказала Гортанс. – Итак, вы не можете дать нам никакого намека насчет нашего тайного покровителя?
– Как я могу это знать? Если только Арману Робертену вздумалось разыграть подобную роль… Я ничего не утверждаю, это просто предположение с моей стороны, но Робертен, который встречал вас в обществе, самый значительный из землевладельцев края, его влияние на последних выборах было столько велико, что он решил выбор кандидата, и потом он пользуется большим доверием префекта и депутатов департамента. Насколько мне известно, лишь Арман Робертен может быть вашим покровителем. Однако выясняйте этот вопрос сами, потому что с моей стороны, повторяю, это простое предположение, и более ничего.
Хозяин Рокроля говорил стоя, в его голосе, во внешнем виде не проглядывало ни малейшего желания продолжать беседу. Сестры поняли это и, еще раз повторив слова извинения, вышли; де ла Сутьер учтиво проводил их до наружной двери. Раскланявшись, он остался стоять на крыльце, чтобы лично удостовериться в том, что ни Батист, ни другие слуги не заговорят с сестрами.
Гортанс и Марион почти бегом покинули поместье. Оказавшись на свободе, Гортанс сказала сестре с чрезвычайным оживлением:
– Слышала, Марион? Ты обязана своим новым положением месье Робертену! Добрый, честный молодой человек! Он всегда оказывал мне особенное внимание, и я начинаю думать, что это…
Она замолкла. Марион ждала, чтобы сестра закончила свою мысль, но, так как Гортанс продолжала хранить молчание, выразила свое неудовольствие по поводу поведения де ла Сутьера:
– Право, Гортанс, мне гораздо приятнее быть обязанной месье Робертену, чем этому человеку, холодному и жесткому. Как он нас дурно принял! Он не выразил ни малейшего сочувствия нашему горю! Ей-богу, я думала, что он нас прибьет, когда мы, несмотря на его отрицания, благодарили его за услугу, которой он нам не оказывал!
Гортанс, по-видимому, не слышала жалоб сестры. Она была все так же задумчива и молчалива.
Если бы сестры Бьенасси могли видеть де ла Сутьера через пять минут после того, как покинули замок, они изменили бы свое мнение о владельце Рокроля. Как только неожиданные посетительницы исчезли из виду, он бросился в свой кабинет и, закрыв лицо руками, зарыдал.
Действительно, под ледяной наружностью, за которой он скрывался, под суровостью речей, под маской равнодушия, что он надел на себя в присутствии сестер Бьенасси, таилось глубокое душевное страдание. Их появление в его замке пробудило в нем все прежние опасения, весь ужас, испытанный прежде. Принимать в своем доме этих бедных сирот, да еще в трауре по единственной опоре, которой он лишил их, выслушивать их теплую благодарность и просьбу пожать его руку, еще влажную от крови их брата, – это было испытание, против которого он не мог устоять.
Ему удалось немного успокоиться, но тут произошло новое событие, еще страшнее первого. Он услышал топот лошади, которая остановилась у его дома, и тотчас вслед за тем мужской голос произнес его имя. Посетителю ответили, что он может проследовать в дом. Приезжий соскочил с лошади, послышались звон сабли и шпор.
Владелец замка, потерявший покой со дня совершения преступления, украдкой приподнял штору, чтобы взглянуть, кто приехал, и увидел на парадной лестнице жандармского вахмистра, который поднимался наверх, держа в руке какую-то бумагу. Нервная судорога потрясла тело несчастного де ла Сутьера.
– Ага! – прошептал он. – Похоже, что-то выяснили.
Он подбежал к письменному столу, вынул из него пистолет и засунул оружие за пояс. В то же мгновение в коридоре раздались шаги, и Марианна ввела в кабинет жандармского вахмистра. Посетитель имел вид серьезный и немного смущенный, однако, сняв шляпу, сказал с военной четкостью:
– Я, конечно, боюсь дурного приема, месье де ла Сутьер, но служба прежде всего! Я получил приказание, относящееся лично к вам.
При этих словах он указал на бумагу, которую держал в руке. Печатные и рукописные строки, а также множество гербовых печатей составляли зловещую пестроту.
– О чем речь? – спросил де ла Сутьер голосом, который с трудом вырывался из груди; рукой он судорожно нащупывал пистолет, чтобы всадить себе пулю в лоб, если бы его решили задержать.
– Речь идет о том, что вам, думаю, будет не очень приятно, – ответил вахмистр. – Мне поручено вам объявить, что вы назначены присяжным суда, который откроет свои заседания в Лиможе недели через две. Вот приказ. – И он положил бумагу на стол.
Де ла Сутьер долго не решался взять письмо из опасений, что вахмистр увидит, как дрожит его рука. Наконец он спросил:
– Так я… назначен… присяжным?
– Точно так, – ответил вахмистр, – а когда мне поручают подобные дела, меня редко встречают с удовольствием. Впрочем, вам предстоит любопытное дело: суд над Шеру, убийцей сборщика податей.
– Убийцей? – порывисто повторил де ла Сутьер. – Почему вы называете его убийцей? Он еще не осужден.
– Ваше замечание справедливо, но все утверждают, что Шеру будет осужден. Однако это касается его судей, а не меня. Так как? Вы намерены повиноваться приказанию председателя суда?
– А как же, отказ невозможен.
– Значит, дело решено, и я, с вашего позволения, напишу то, что надлежит.
Вахмистр присел к письменному столу, набросал несколько слов на гербовой бумаге, потом почтительно поклонился и вышел. Оставшись один, де ла Сутьер выпрямился; глаза его блестели, лицо преобразилось, и в первый раз после долгого времени на его губах показалась улыбка.
– Действительно, есть Бог на небесах! – воскликнул он восторженно. – Само Провидение помогает мне выбраться из бездны, в которую я попал. Я буду присяжным в этом роковом деле и, бесспорно, смогу оказать влияние на моих товарищей. Впрочем, сознание истины придаст мне красноречия в их присутствии. Мне удастся их убедить, я спасу несчастного. Да, я спасу его и сохраню свою тайну! Боже, благодарю тебя!
XIII
Женни Мерье
Около двух месяцев Пальмира де ла Сутьер провела в Лиможе, в монастыре, где когда-то воспитывалась. Но теперь мирное счастье ее молодости было для нее навек утрачено. Ее прежние подруги уже покинули монастырь, монахини, которых она знала, перебрались в другие места. Девушка чувствовала себя чужой в стенах святого дома, откуда не выходила ни на минуту и где ее никто не посещал. Тягостное одиночество, в котором она проводила свои дни, смертельно подавляло ее.
Для Пальмиры не остались тайной ужасные последствия того, что произошло возле брода. К счастью, она узнала жестокую правду не в одночасье. Лишь спустя несколько дней после приезда в монастырь до нее дошел слух о смерти сборщика податей и аресте Франсуа Шеру. В этих слухах было много непонятного, но некоторые обстоятельства оставались несомненны, а именно: она была единственной причиной преступления, ее отец был убийцей, Франсуа Шеру арестован напрасно. Это тройное убеждение наводило на нее глубокое уныние, и она еще яростнее соблюдала строгие монастырские правила. Она подолгу не сходила в сад, а оставалась запертой в своей келье, не навещала ни других пансионерок, ни монахинь, не пропускала ни одного богослужения и с глазами, полными слез, молилась с таким усердием, которое удивляло даже ревностных монахинь. В монастыре говорили, что Бог посетил сердце мадемуазель де ла Сутьер, и, быть может, уже подсчитывали, какой капитал принесет она с собой при пострижении.
Душа Пальмиры действительно была ранена, ее терзала глубокая печаль. Ее грусть не была уже томной меланхолией, неопределенным беспокойством праздной девушки, которая предается причудливым мечтам болезненно настроенного воображения. Это было страдание, совершенно ясное и с острой болью, которая не давала ни минуты покоя. Не то чтобы Пальмира питала серьезную привязанность к Бьенасси – их отношения теперь представлялись ей смешным ребячеством, но она оплакивала его единственно потому, что считала себя виновной в его смерти. Она упрекала себя за поступки, за которые так дорого поплатился Бьенасси и которые могли еще очень дорого обойтись ее отцу. Ее пылкое воображение беспрестанно рисовало ей грозные картины. Ночью ее сон прерывался криками ужаса, днем она ходила взад-вперед по келье с растерянным видом, задыхалась от волнения и успокаивалась, только пролежав несколько часов распростертой на полу церкви.