Может, потому и тянулась к людям, чтобы найти того, кто станет их опекать? Как догадывалась о недолгих своих сроках?..

Близнецы подрастали, обезьянками повисая на деревьях, скатывались на животах с ледяной горки: пальтишки с рубашками задирались кверху, на животах поблескивал лед. Близнецов, всеобщих любимцев, снимали в кино, от них услышал в детском исполнении:

Ко мне подходит санитарка –

звать Тамарка:

– Давай твои раны первяжу

и в санитарную машину

"Студебекер"

с собою рядом положу

Она собрала нас, человек пятнадцать, провела по Гоголевскому бульвару до Арбатской площади, рассказывала про каждый дом на пути. Затем пообещала:

– В следующий раз – бульвар Никитский.

Следующего не было.

Год 1975-й – она уезжала.

Получила деньги за кооперативную квартиру, принесла к нам, чтобы не потратить лишнего:

– Вы считайте.

За выезд брали грабительски много, малая часть оставалась на покупки; ходила по магазинам, выбирала одежду мальчикам и себе, обменяла рубли на 385 долларов – больше не позволили. В смущении призналась Тамаре:

– Белье купила. О котором мечтала. И духи…

Рано утром мы увозили их в аэропорт.

Лифтерша недоумевала в подъезде:

– И куда она едет? Куда? С ребятенками, в эдакую даль! Когда за пятьдесят верст от Москвы жрать нечего…

Через пару месяцев пришло письмо: "Встаньте в начале Никитского бульвара, чтобы за спиной была Арбатская площадь. Слева от вас дом номер семь, в нем умер Гоголь. За ним Дом полярников, в котором…"

Встали в начале бульвара, прошли по нему той же группой, что в первый раз. В двадцатые годы, сообщила, в доме номер пятнадцать жила Зойка; у нее был салон с выпивкой, собиралась богема, – отсюда и пьеса М. Булгакова "Зойкина квартира".

Я охнул: номер пятнадцать – это же мой дом! Где жил я, жили тогда мои родители. Спросил, знают ли они про Зойку?

Отец сказал:

– Ну как же. Зойка из восемнадцатой квартиры. Кто только у нее не бывал!

А квартира эта – рядом с нашей, на полпролета выше.

– И где она, эта Зойка?

– Сгинула.

Письмо из Нью-Йорка, вопль в конверте:

"Дружба строится сейчас на близости улиц. С американцами ничего не получается, да и с русскими тоже – их немного, и все они очень устают. Нам с вами надо непременно быть рядом, иначе всё теряет смысл. Особенно для меня (сколько жить-то осталось?). Не смейтесь!! Нет!"

Одна была.

Двое детей.

По утрам бегала на работу, где изнывала от тоски, по вечерам читала лекции в Толстовском центре о художественных промыслах российских умельцев. Про Мстеру, Палех, городецкую роспись в киноварных розах, про кузовки, жбаны, туески, набирухи для ягод и солоницы из бересты. Зачитывала надписи на расписных прялках для верного их понимания: "Чаепитие с хозяйством", "Быт семьи и ее привкусы", "Кустики ракитовы, ягоды изюмовы", "Человек, помни свой час".

Разобрал ее заметки косым летящим почерком: "Пряники на Руси выпекали не только маленькими, но и огромными, которые везли на телегах. На свадьбах на них укладывали подарки молодым: "класть на пряник"; "разгонные" пряники дарили по кусочку в конце свадьбы: пора по домам…"

Лето 1980-го.

34 Hillside ave, apt. 4 BB, New York.

Неистовая жара. Духота. Кондиционер испорчен. Окна выходили в колодец бурого кирпича с пожарными лестницами по стенам, откуда пыхало печью.

Сидели всю ночь на полу, под вентилятором, разговаривали в полудреме.

Тогда и сказала:

– Вы со мной не согласитесь, но некоторые не должны уезжать. Некоторым – смерть.

А утром – на работу.

Через год она умерла: в жару, с нестерпимой влажностью – сердце не справилось.

Остались близнецы, каждому по пятнадцать.

Из Нью-Йорка написали: "Она была уже тяжело больна и однажды сказала: "Быть может, Бог наказывает меня за то, что я так уехала". Не очень схватываю ее мысль, но что-то меня в ней тревожит".

Меня тоже тревожит.

По сей день.

Ее уже не было – и мы знали об этом, а письмо пока что летело через Атлантику, самое ее последнее.

"Приехала в Вермонт и сразу попала в объятия моего любимого Коржавина. Устроили застолье с гитарой, Наум читал чьи-то стихи:

Сегодня праздник.

Будет с водкою,

С изюмным ситным долгий чай.

Быть может, молнией короткою

Проблещет радость невзначай.

Сидели допоздна, но рано утром меня увезли в госпиталь. В комнате окно во всю стену, и я вижу нечто прекрасное – поля, потом леса, потом синие горы, то же, что и вы в своем Иерусалиме…"

Книга моя – "Люди мимоезжие" – с посвящением.

Строки эти – о ней.

"Памяти Раи Коган".

У меня ничего не теряется…

…в комнате под крышей.

Только найти не просто.

Запряталась на полке тоненькая книжка со скромным названием "Русско-американские этюды". Не менее скромный тираж – триста экземпляров, а под обложкой статья о Федоре Каржавине, "человеке любопытном и знающем", как отрекомендовал сам себя.

В 1776 году Каржавин переплыл Атлантический океан и двенадцать лет путешествовал "как в холодной, так и в теплой Америке", разглядывая неведомый мир "примечательными глазами", затем вернулся в Россию.

"Примечательные глаза" были и у Абеля Исааковича Старцева, критика, литературоведа, специалиста по американской литературе.

Сколько людей прошло мимо меня, сколько удивительных и всезнающих, которых упустил, едва прикоснувшись, – простить себе не могу!

Мы изредка приходили к ним, пили чай из чашек кузнецовского фарфора со склеротической паутинкой по росписи, неслышно позвякивали ложечкой.

Сахарница на столе. Ванильные сухарики. Неспешные разговоры.

Елена Михайловна и Абель Исаакович.

Тут же располагался на стуле, за отдельным столом, чинно ел из тарелки красавец Нуки, кот-интеллигент. Большой, важный, густого, до просини, пепельного окраса.

Добавим из Гоголя Николая Васильевича.

Афанасий Иванович Товстогуб и жена его Пульхерия Ивановна "никогда не имели детей, и оттого вся привязанность их сосредоточивалась на них же самих…" И обитала в их доме "серенькая кошечка, которая всегда почти лежала, свернувшись клубком", – но это так, для сравнения.

В 1948 году началась борьба с "безродными космополитами", повсюду клеймили "реакционеров от науки, раболепствующих перед иностранщиной", походя разгромили сборник "История американской литературы", в котором бдительные чиновники расслышали "звон долларов". Составителей сборника выгнали из Института мировой литературы; среди них оказался и Абель Исаакович.

Его осудили на десять лет за научные работы с антисоветской пропагандой: такое заключение дали именитые ученые, бывшие его коллеги. Секретарь парткома Института радовался, быть может, больше всех: "Поздравьте меня: Старцева посадили! Меня не слушали и не верили, а я давно говорил, что он – враг".

Абель Исаакович – человек повышенной близорукости и хрупкого телосложения – год провел на Лубянке и в Бутырке, еще пять лет добывал уголь в особорежимном лагере, к северу от Караганды. Там он познакомился со Львом Гумилевым, "угрюмым и удрученным" сыном Анны Ахматовой. "Если меня еще занимали некоторые (порой ужасающие) черты лагерной жизни (словно этнолога, знакомящегося с бытом и нравами дикарского племени), то Гумилеву, угодившему в заключение вторично, всё это было знакомо до тошноты и полного омерзения".

И далее: "В поисках "эликсира забвения" я вспомнил об университетской латыни. В ближайшем письме попросил жену отыскать мне Горация, и вскоре его получил… Это было волшебное чтение. Я читал и затверживал, читал и заучивал. Я бормотал эти строфы, глотая баланду и выходя на развод".


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: