Якорь крутится,

По обмоткам электроны

Баламутятся.

И отдельно, на полке, самое для меня утешительное: "Охота пуще неволи", букварь, 1914 год.

"Мама кормила Шуру. Шура покушала кашки и молока и пошла от стола. Утри, Шура, ротик";

"Шура открыла окно и стала шалить. Мама просила Шуру отойти от окна. Но Шура не послушалась и упала на улицу".

Выписываю из букваря:

"Он носит лапти;

наша соха хороша;

Саша принесла серп;

папаша спит, а Маша шумит…"

Ста лет не прошло, но кто называет родителя папашей, кто может похвастаться, что видел соху или лыковые лапти на ногах у прохожего, для кого серп – сельскохозяйственный инвентарь, а не эмблема "серп и молот"?

Не подивятся ли в будущем, листая наши буквари? Обучая детей на иных примерах?

"Робот спит, а Маша шумит…"

Признался однажды в великом смущении, я – инженер-конструктор от болта с гайкой, готовальни с логарифмической линейкой:

– Смотрю на простенький калькулятор, что лежит на столе, брови приподнимаю горестно. Как эта стерва японская так быстро перемножает? Как она синусы выдает, проценты с косинусами, даже не задумавшись? Впихнули в каждую коробку по крохотному головастому японцу-математику, вот он и соображает на скорости, народу на обалдение: японцы — они могут!..

Лежу ночами без сна, прислушиваюсь к дыханию за окном.

Мир дышит иначе, судорожней, что ли, как выговаривает тайну, мне недоступную.

Дыхание его – уже не мое.

Вдохи его, выдохи – не заглушить подушкой на ухе.

Открываю букварь "Охота пуще неволи", читаю себе в утешение:

"Коля хочет кушать. Мама принесла ему щи и кашу, а сама ушла. Пришли куры и стали просить у Коли каши. Пошли прочь, куры! Я сам хочу кашку кушать".

Всё удивляюсь нашей расточительности…

…никак с ней не свыкнусь.

Банки с пивом и прочими напитками, миллионы банок, творение человеческой выдумки и умения: открыли, выпили – и в помойное ведро.

Бутылки с вином, стекло удивительной формы и раскраски: откупорили, разлили – и в мусорный бак.

Упаковки всяческих лакомств, чудо полиграфического умения: надорвали, заглотали хрустящее содержимое – и в урну.

Но вот объявились нежданные гости, принесли и опорожнили бутылку коньяка, очертаний изысканных, словно талия и бедра завлекательной женщины, – рука не поднялась выбросить.

Заполняю водой доверху.

Опускаю стебель бросового растения.

Ставлю на подоконник, ближе к свету.

И вот…

И вскоре…

Прорастают на стебле усики блеклых корешков. Питают бросовое растение, не дают усохнуть, а оно робко расцвечивает листья, жилки выказывая на просвет, – мне ли не в благодарность?

По утрам встаю – юный натуралист, первым делом к растению. Взглянуть с интересом, как розовеют без опасения листья, удлиняются в воде корешки, обгоняя друг друга, кустятся, ветвятся, и вот уже борода провисает до дна, безобразная борода из блеклых нитей забивает бутылку – смотреть не хочется.

Вынимаю растение из воды, ножницами обрезаю бороду, оставляя крохотные усики, – в надежде, что снова проклюнутся корешки, радуя всяким утром.

Но они больше не прорастают, и неделю, и две; бросовое растение заскучало, обесцветились его листья, покрылись болезненным багрецом, стали усыхать по одному.

Они же не для меня старались, блеклые корешки, не для моего любования всяким утром.

Росли, множились, бородой провисали до дна, чтобы напитать листья.

И бросовое растение, радовавшее глаз, в бутылке очертаний изысканных – талия и бедра завлекательной женщины – тихо усохло.

Князь Белосельский, современник Екатерины Великой…

…говаривал: "Другие делали худое, а он худо делал хорошее".

Сидели в оркестровой яме музыканты, играли на дневных и вечерних спектаклях.

Громоздился над ними дирижер, попавший в яму по знакомству или недоразумению, что тоже возможно. Усердно махал палочкой, а музыканты играли, на него не глядя, – было незачем.

Возгордился.

Стал покрикивать, множить слова без понимания, чтобы следили за взмахами его руки.

Окружили в антракте, пригрозили:

– Не прекратишь указывать, станем играть, как дирижируешь.

И наступил мир в оркестровой яме.

Но кто высится над нами? Кто машет и машет палочкой, а мы живем, не взглядывая, ибо – отвыкли?

Нет мира в нашей яме, нет и команды "Отбой!", лишь разносится по морям-океанам:

– Спасите наши флотские души!

А сухопутные – что с сухопутными будет?..

Сын заканчивал медицинский факультет.

Молодые врачи произносили клятву Асафа га-рофе, Асафа-врача – еврейский вариант клятвы Гиппократа, где присутствуют такие слова:

"Не разглашайте тайн, доверенных вам;

не обходите стороной бедных и нуждающихся;

не выдавайте зло за добро, а добро за зло;

не идите путем колдунов, пользующихся заклинаниями;

не мстите врагу, если он слаб и болен;

да не будет у вас гордыни, не осквернятся самомнением сердца ваши…"

Побывал на церемонии у сына, выслушал клятву Асафа-врача – тут же возник вопрос, каждому и себе:

– Клятва – отчего только у них? Почему прочие обходятся без этого?

"Укрепитесь в силе, не давайте вашим рукам опускаться, да пребудут в вас чистота, верность и правда…"

Ганнон, житель Карфагена…

…купил множество птиц, запер в темном помещении и научил говорить: "Ганнон – бог!" Затем выпустил птиц на волю, чтобы разнесли эту весть по миру, однако на свободе они всё забыли и снова стали чирикать.

В давние времена, к праздникам, на здании Центрального телеграфа вывешивали исполинские портреты вождей. Шагали на Красную площадь колонны демонстрантов, кричали громкоговорители, выжимая возгласы одобрения, смотрели сверху, как оценивали, обладатели вселенской правды, соблазняя мечтами неисполнимыми, ими же отвращая.

"Появился М., – сообщил брат. – Был в Париже у родственников. Какое самое яркое впечатление? Самое яркое: на пляже одна очень хорошенькая девица похлопала его по груди, уважительно сказала: "Мужик‚ ГУЛАГ!"…"

– Что нам за дело до чужого безумия? – отмахнутся недальновидные граждане.

Ответит владеющий опытом:

– Безумие – разве бывает оно чужим? Безумие – оно заразительно.

У каждого народа своя память.

Свои дни радости и горя.

Здесь тоже, раз в году – флаги на окнах и балконах, флаги на машинах, флажки на военных кладбищах, на каждом могильном камне ко дню памяти солдат.

Портретов нет. Нет на домах портретов руководителей партии-правительства, нет их нигде. Парадов тоже нет, разве что пройдут по улицам – дружными полуодетыми рядами – представители иной сексуальной ориентации.

– Господи, – вздохнет старушка с тротуара. – Будто нет у нас иных забот…

Приехав в Израиль, разглядывал по телевизору здешних деятелей, пытался понять, что за люди правят страной. Не разбираясь поначалу в политике, прибегнул к помощи физиогномики, чтобы по чертам лица определить – кто есть кто.

Брал каждого из них, мысленно помещал на здание Центрального телеграфа, в общий портретный ряд. Попадались такие, что приживались в том ряду – не отличить, вызывая сомнения с опасениями, однако не со всяким это происходило, нет, не со всяким, кое-кто топорщился, выделяясь.

Я и теперь не очень разбираюсь в политике: одни говорят, не думая, другие думают, не говоря, и невозможно разобраться, что на пользу себе, что во вред каждому. Но физиогномика пока не подводит.

Первоклассника из Тель-Авива спросили:

– Кем ты хочешь быть, когда вырастешь?

– Не знаю, – ответил.

– Быть может, – спросили, – ты будешь политиком, даже министром?

– Нет, политиком быть не смогу.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: