Или, если на фронте случалось затишье, ему приказывали переносить с места на место навоз. Широкой лопатой, шауфелем, он накладывал его на тачку. Нагруженная доверху, как этого требовал старший, она делалась невероятно тяжелой.
Останавливался капитан. Левой рукой он поглаживал усы, не позволяя им слишком топорщиться. Он знал, кто этот человек в пенсне, со щекой, которая иногда дергается.
— Как работенка? Ничего, а?
Сочувствие в его голосе не должно было вводить в заблуждение: оттенок издевки присутствовал тоже.
— Все бы ничего, — отвечал Либкнехт с солдатским добродушием, усвоенным на фронте, — если бы мир поскорее пришел.
— Вот, значит, как… — Капитан задумчиво оттягивал свой ус. — Выходит, пока мира нет, работенка не по сердцу? Был бы мир, вам не пришлось бы возиться с дерьмом?
— Не совсем так, господин капитан. Я хотел сказать, что делал бы это с большим удовольствием, не будь войны.
Как, как? Смотрите, этот Либкнехт имеет в виду дерьмо другого рода! Но черт с ним, оставим пока без внимания.
— А то, что происходит сейчас, вам не нравится?
— Кажется просто отвратительным, господин капитан!
— Гм, странный, я сказал бы, солдат, надо будет вами заняться.
— Мною уже занимаются.
Еще раз буркнув: «Гм, любопытный случай», капитан отходил. Конечно, он знал, что солдатом занимаются.
Да и могло ли остаться в секрете, что после того, как Либкнехта перевели сюда, его навестили несколько старших офицеров?
Каждый делал вид, будто в расположение роты забрел случайно; разговор заводил ненароком, щурясь и смотря вдаль.
— Интересно все же, что вы думаете о текущих событиях.
Поднявшись, Либкнехт в свою очередь переспрашивал:
— Вам угодно знать мое мнение о войне?
— Что думает наш брат, ясно: у немецкого офицера колебаний нет. А вот интеллигент, в прошлом левых убеждений…
— С убеждениями не расстаются так легко, господин майор.
— Если они ошибочны, лучше расстаться. Разве не так?
Иные офицеры, разговаривая с ним, не скрывали собственных тревог и сомнений.
— Вот вы, человек глубоко просвещенный, как вы себе представляете ход войны?
Либкнехт обычно ссылался на то, что высказал все с трибуны рейхстага.
— В газетах не было ничего, странно. Да и прошло столько времени, что положение могло измениться.
— Оно кажется мне одинаково бесперспективным и для Германии, и для ее противников.
— Но если одинаково, то сторона, у которой нервы окажутся крепче, получит преимущество?
— Разве начальство в силах управлять нервами солдат?
— До некоторой степени да…
— Ну, допустим, с солдатами оно справится. А продовольствия, угля, металла все равно же не хватит. Отсюда неминуем вывод, что, начав войну, Германия пустилась в авантюру.
— Мы принуждены были воевать в порядке самозащиты!
— Вряд ли я сумею убедить вас, но империализм и самозащита вещи противоположные.
— А вас, господин Либкнехт, переубедить разве нельзя?
— Смею уверить вас — нет!
Разговор все же продолжался. Собеседнику хотелось выпытать мнение солдата: чем же кончится, черт возьми, эта катавасия? Неужто, если война сделалась затяжной, исход ее предрешен?
Однажды побеседовать с ним пожелал один из отпрысков дома Гогенцоллернов. Он попросил разрешения у командира удалиться с Либкнехтом.
Несколько раз он повторил, что ведет разговор не щ солдатом, а с широко известным деятелем. Но рядом шли сутулый солдат в помятой фуражке и сношенных башмаках и принц в гвардейской форме полковника, в новых коричневых крагах. Всем, кто бы ни встретился, было видно, какая пропасть их разделяет. Почтительно козыряя полковнику, они с удивлением думали, о чем тот может беседовать с солдатом.
Выслушав суждение Либкнехта, принц крови помолчал.
— Согласиться с вами я не могу, вы понимаете сами. Но в нашей системе многое не по душе и мне. Ваша партия заняла, по-моему, позицию верную: защищая интересы своего класса, она показала, что остается партией немецкой.
— Я давно не разделяю ее взглядов.
— А не идете ли вы против интересов нации?
— Эти-то интересы и требуют бороться против войны. Вы видите сами, сколько жертв она уже унесла, хотя ни на йоту не приблизила немцев к мировому господству. Только обогатила тех, кто в ней заинтересован.
— Но сколько же офицеров из лучших фамилий погибло!
— Понятия чести и храбрости существуют, я не спорю; особенно в офицерском корпусе. Но в целом на войне наживаются буржуазия и землевладельцы. Новые территории, колонии в других частях мира нужны только им.
— А разве положение рабочих не стало бы лучше?
— Кое-что им уделили бы, да: крохи, с какими вы годно расстаться, чтобы остальное спокойно положить себе в карман.
— Такой чисто утилитарный взгляд таит в себе много порочного, господин Либкнехт, — заметил полковник.
— Он позволяет разглядеть существо явлений.
— Ведь признаете же вы искусство, литературу, все изящное!
— Да, но они не стали всеобщим достоянием, ими владеет ничтожное меньшинство.
— И чтобы все это стало всеобщим, надо выйти из игры, прекратить военные действия?!
— Прежде всего надо изменить общественный строй.
Такие случайные встречи не меняли положения Либкнехта. Он по-прежнему оставался солдатом, которого заставляли рыть траншеи, грузить тачки и копать нужники.
Грязь, насекомые, холод, пришедший вместе с осенью, ночные обстрелы, трупы лошадей и еще больше человеческих трупов… Война унесла уже, по подсчетам статистиков, полтора миллиона жертв. Но до развязки было еще далеко.
Двадцать восьмого мая Бетман-Гольвег в ответ на требование объявить немецкие цели войны сделал заявление в рейхстаге. Перед тем он долго совещался с представителями фракций.
Согласовать все и со всеми было почти невозможно. Ставка настаивала на одном, земельные магнаты — на другом, промышленники — на третьем, а социал-демократы, с которыми приходилось считаться все больше, — на своем, четвертом.
Помня, какие споры вспыхивали уже во фракции, Шейдеман предостерегал канцлера: декларация должна быть составлена так, чтобы не вызвать протеста социалистов. Германия начинала войну как страна, спасающая свое достояние, а продолжает ее на чужих территориях. Все хотят знать, чего она добивается.
— Правительство, господин Шейдеман, принуждено считаться со всеми классами общества. На мир без некоторых важных для нас приобретений промышленники ни за что не согласятся.
— Точнее: без каких именно?
— Скажем, бельгийские рудники… Или некоторые весьма перспективные колонии французов и англичан в Африке.
— Это не пройдет, социалисты этого не поддержат!
— Но я ищу формулировки, с которыми вы могли бы согласиться.
Торг, медленный и упорный, продолжался немалое время.
Положение Бетман-Гольвега осложнялось и с другой стороны. Император уже несколько раз заявлял ему, что жертвы народа, храбрость солдат, искусство его генералов дают право Германии на самое полное возмещение.
— Они намерены были перехитрить меня и продиктовать свои условия, но условия диктуем сегодня мы!
— Ваше величество, переговоры еще не начались, а ресурсы наши уже истощаются.
— Так надо пополнить их — из областей, где стоят наши армии. Не напрасно же я жертвовал жизнью моих подданных!
Канцлер продолжал с терпеливой настойчивостью:
— В марте к зданию рейхстага во время сессии подошла женская демонстрация, кричали: «Верните нам наших мужей!», требовали хлеба и окончания войны.
— Вы могли бы не говорить мне об этом, — недовольно сказал Вильгельм; встал и энергично прошелся по кабинету, — я это знаю. А кроме того, — и он повернулся к Бетману, — я добр, но не сентиментален. Я не был бы властителем своих подданных, если бы из-за сердоболия позволил лишить мой народ его достояния. Мне войну навязали, и я доведу ее до конца!