Затем резким, неприятным по тембру голосом произнес:
— Товарищи, вчерашнее наше собрание в рейхстаге, примечательное само по себе — впервые за всю историю в нем заседали настоящие избранники народа… — Он умело вводил в свои речи хлесткие вставки, действовавшие наверняка: цирк в самом деле огласился аплодисментами. — …Вчерашнее наше собрание не принесло организационных выводов. А они нужны победившей власти, чтобы победа была закреплена. Поэтому сегодня, в составе еще более расширенном, мы продолжим работу. Я объявляю собрание открытым.
Первое слово он предоставил Фридриху Эберту, сообщив, что тот со вчерашнего дня стал канцлером Германии.
Эберт явился сюда с более легким сердцем: многое было уже сделано и, кроме того, встретили его хорошо, особенно солдатские делегаты. Но другие делегаты, заполнившие цирк, могли преподнести и сюрпризы.
Речь его была обдумана тщательно. Ведь он вождь, всеми признанный вождь социал-демократии, а теперь и всего народа; ему не пристало унижаться перед толпой. Эберт избрал тон требовательно-нравоучительный.
— К счастью для нашей страны, самое главное уже произошло. Кайзер низложен, социал-демократия, давно этого требовавшая, добилась своего. Народ Германии, измученный войной, вправо ждать полного замирения, и оно наступит не сегодня-завтра. Новая власть существует какие-нибудь сутки, но мы сделали все, чтобы поскорее вернуть народу достойное его существование. Мы решили создать широкую коалицию и с радостью можем доложить, что объединенное социалистическое правительство уже существует. Оно ставит задачей защитить революцию от посягательств с чьей бы то ни было стороны.
Солдаты ответили криками:
— Правильно! Верно! Так и надо!
Эберт чувствовал себя все тверже. Иногда он посылал опасливый взгляд наверх, но те, кто сидел почти на одном уровне с ним, — солдаты — вели себя надежно.
В речи его было все хорошо обмазано: так штукатуры лопаточкой заглаживают неровности. Только искушенный взгляд мог бы обнаружить плохо заделанные места.
Гуго Гаазе, сидя на своем табурете — стула ему не досталось, — разглаживал ладонью бороду. Он видел и то, что Эберт выпячивал, и то, как он замалчивал самое острое и основное. Легко рвущуюся ниточку единства Эберт старался продеть сквозь игольное ушко. Всего четыре часа назад Гаазе стал членом имперского кабинета; права его были равны правам Эберта. Так стоило ли здесь, на этом безалаберном собрании, поднимать сложные вопросы, требовавшие тонкой, умелой тактики?
Речи своей Гаазе не заготовил, положившись на опыт. И пока Эберт говорил, заметно перекантовывая на свою сторону солдатскую массу, Гаазе соображал, как бы поосмотрительней выступить: ничего слишком острого, чересчур полемичного, но при этом левее социал-демократов. Заявить, что перспективы открываются необозримые и что независимые сделают все, чтобы углубить революцию и упрочить ее завоевания.
В таком духе он и выступил. Он постарался уверить аудиторию, что его партия, занимая левый фланг революции, будет бдительно охранять все ее новые завоевания. Такого успеха, как Эберт, Гаазе не имел; но задача разумной политики, сказал он себе, вовсе не в том, чтобы срывать аплодисменты толпы.
Карл Либкнехт, сидевший рядом с Пиком, обдумывал в эти минуты, требовавшие всей его воли и ума, характер своего выступления. Он уловил уже настроение, царившее в цирке. Сторонников «Спартака» тут немного. Но самое важное — сказать правду, пускай бы она послужила даже к временной невыгоде «Спартака». На глазах у всех происходил великолепный по бесцеремонности обман: ловкий Эберт умело втирал очки трем тысячам представителей. Под носом у них он намерен был унести в свое новое обиталище — рейхсканцелярию все, что завоевал немецкий народ.
У Либкнехта от нервного напряжения дергалась щека. Он обещал Соне следить за собой. Случайная мысль вернула ему ощущение семьи и дома, возникшие с необычайной остротой. Всего этого он лишен, и с этим предстоит расстаться надолго, подумал Либкнехт, вздохнув. Судьба назначила ему другое — бороться с политиканами и лжецами, вести непрерывные схватки во имя правды, которую те норовят вырвать из рук.
Во время речи Гаазе в душе Либкнехта возникло чувство, близкое к брезгливости: словно течением несло мимо него всю городскую грязь и накипь, пятна лукавства а маслянистая ложь проплывали мимо. К чему было связывать свою судьбу с независимыми? Не это ли самая роковая ошибка «Спартака»? Гаазе и его группа — противники не менее опасные, чем Эберт и Шейдеман. Но тактика требовала, чтобы об этом ничего пока не было сказано. К нему наклонился Пик:
— После Гаазе твое слово, я договорился с Бартом… Нет, ты только полюбуйся, — он кивнул на Барта, — как он упивается своей ролью!
Эмиль Барт то ставил колокольчик на стол, то, повертев в руках, поднимал демонстративно кверху, призывая к спокойствию. Казалось, по его мановению в цирке происходят диковинные метаморфозы. Не хватало только его, Барта, речи. Напрасно, открывая собрание, он уделил себе так мало времени. Но это еще поправимо.
И вот он объявил, что слово предоставляется руководителю группы «Спартак» товарищу Карлу Либкнехту.
Солдаты смутно себе представляли, что это еще группа такая. Сказалась слабость работы, проделанной «Спартаком». Наверху, под куполом, где места были заполнены рабочими делегатами, имя Либкнехта говорило многое. А расположившаяся внизу разношерстная масса солдат имела о нем смутное представление.
С первых же слов, владея собой, потому что он был отличный оратор, и не вполне владея, потому что протест против обмана шейдемановцев и гаазовцев бушевал в его душе, Либкнехт заговорил о призраке контрреволюции: он не изгнан, он среди нас, и социал-демократы, поведшие немцев на плаху войны и взаимного истребления, вырядились сегодня в одежду революционеров.
Насколько же легче и радостнее было выступать вчера с балкона дворца Вильгельма, провозглашая свободу я социализм в присутствии огромных колонн демонстрантов! Сегодня требовались беспощадная логика, точные факты, полемизм, ирония и издевка, закованные в броню выдержки. А его душило негодование.
— Где они были вчера, эти господа, позавчера, год назад? Не они ли с рабским послушанием голосовали за то, чтобы на войну отпускалось побольше денег? Не они ля пытались вдалбливать вам, что враг по ту сторону фронта, а в стране должен царить классовый мир?!
Искренность обличений была заразительна, убежденность его заставляла следовать за собой. Но слишком много было в цирке делегатов, настроенных скорее благодушно, чем отважно. Им хотелось единства, той синицы, которую Фридрих Эберт прямо-таки держал в руках. Раздались голоса:
— О прошлом не надо, о сегодняшнем дне говорите!
— О нем-то и разговор! — подхватил Либкнехт. — О том, что социал-демократы норовят спустить на тормозах все, что вы завоевали, и при этом клянутся революцией, хотя за пазухой у них контрреволюция!
— Это грубая ложь! — выкрикнул Эберт зло и зычно.
И часть солдатской массы подхватила:
— Не надо споров, давайте конкретные предложения!
Но Либкнехт был не из тех, кто пасует перед аудиторией. Он заставил слушать себя и, продолжая громить ловких политиканов, довел речь до конца.
Вытирая лоб, бледный, он сел на место, и сверху донеслись дружные аплодисменты. До перелома было далеко, конечно, но утренняя договоренность старост должна была привести собрание к утверждению нужного состава Исполкома.
И тут Барт воспользовался своим правом председателя. Позвонив в колокольчик, он произнес:
— А теперь позвольте мне. Поскольку на меня возложена высокая миссия возглавлять сообщество старост, которое стояло у колыбели нашей революции и, с божьего соизволения, поведет ее дальше… — услышав смешки, Барт дружелюбно улыбнулся всем, — позвольте мне поделиться некоторыми соображениями.
На аудиторию ниспадала плотная пелена скуки, усталости, раздражения. В цирке кашляли и чихали, солдаты гремели прикладами, а Барт говорил о заслугах старост и о том, что с шейдемановцами сладу не будет, их надо гнать в шею.