Клыков — строен, высок, облачен в форму: темно-синий двубортный сюртук, красный кант по воротнику и обшлагам, серебряный погон с красным просветом, по три звезды на каждом погоне, диагоналевые брюки на штрипках, позванивают шпоры. Выражение лица полицейски любезное, а само лицо, как удачно кто-то выразился, общеармейское. Красавец, и видно по всему, это знает. Хотя в протоколе и обозначено, что допрос вел он, на самом деле допрашивал товарищ прокурора Кичин, а подполковник время от времени лишь вставлял словечки.
На вид прокурору Кичину лет тридцать, Шолгунову примерно ровесник. В золотых очках, с бородкой, лицо длинное, узкое, желтоватое, уголки тонкого рта опущены, усики тонкие, подбритые. Лоб с глубокими залысинами обтянут, кожа того и гляди лопнет. У Кичина странная, навязчивая манера: то и дело разглаживает бумаги тыльной стороной ладони. Исключительно вежлив: представился по имени-отчеству — Александр Евгеньевич. Раскрыл кожаный портсигар, Шелгунов не отказался от длинной, дамской папироски. Сидели в мягких креслах за столом, покрытым зеленым сукном. Василий — напротив. Кичин то и дело вставал и прохаживался по ковру неслышными, вкрадчивыми шагами. Перед всеми — душистый чай, серебряные подстаканники, ваза с печеньем. Как в гости пришел. Только у дверей — двое жандармов, шашки наголо. Впрочем, после первых же вопросов, о биографических данных, велено было жандармам удалиться, должно быть, стали по ту сторону двери.
«Итак, Василий Андреевич, — спросил Кичин, — известно ли вам, в чем обвиняетесь?» — «Понятия не имею, ваше превосходительство». — «Ах, оставьте, ради бога, я лишь статский советник и, следовательно, высокородие, а не превосходительство, кроме того, Василий Андреевич, у нас не принято, знаете ли, титулование в частных беседах…» М-да, выходит — частная беседа. С жандармами за стенкой. «Что ж, извольте, Александр Евгеньевич, слушаю». — «Итак, Василий Андреевич, известна ли вам формула обвинения?» — «Уже сказал, понятия но имею». — «Вы обвиняетесь в принадлежности к сообществу для совершения государственных преступлений…» «Что относится к статье девятьсот двадцать второй Уложения о наказаниях», — вставил Клыков. «Совершенно справедливо, — подтвердил Кичин, — а это, увы, сулит немалые неприятности. Лишь чистосердечное признании может… Итак, вы принадлежите к партии социал-демократов?» — «Такой партии, Александр Евгеньевич, насколько мне известно, в России нет». — «Допустим. Но существует „Союз борьбы за освобождение рабочего класса“, который есть не что иное, как политическая партия, ставящая перед собою цели открыто антигосударственные, противоправительственные». — «Впервые слышу о таком Союзе…»
И в самом деле, о Союзе Шелгунов слышал впервые. Только на следующий день после допроса ему выстукали через стену камеры: после их ареста собрались, пятнадцатого декабря, оставшиеся на воле товарищи, выбрали новый руководящий центр — Сильвин, Радченко, Ляховский, Мартов, — дали организации название, которое первым сообщил Василию прокурор Кичин. И выпустили первую листовку — об аресте Ульянова, Запорожца, Шелгунова и других… Этого пока Василий не знал. А вот они, кажется, знали многое. Клыков, расстегнув ворот мундира, принялся читать, и Шелгунов только диву давался, откуда такие сведения: о кружках, о пропаганде в воскресных школах, о центральной группе, обо всех рабочих, в нее входивших. Со словами «извольте ознакомиться» Клыков протянул и совсем свеженькую листовку. Отпечатано мимеографнчески, значит, приложил руку Паша Лепешинский. Название «Императорского Дома Нашего приращение»… По случаю рождения государевой дочери Ольги, имевшего быть 3 ноября. Говорилось, что рождение великой княжны для народа — лишнее бремя, увеличатся недоимки, возрастет число голодных. Императора называли «августейшим животным», а в конце: «Так будь же проклято все это отродье паразитов, это величайшее зло и несчастье нашей Родины».
«Каково? — спросил Кичин. — К чему браниться, господа, брань еще никогда не служила методом доказательства». Шелгунов промолчал — насчет ругани это верно, перегнул Паша, забывает простую истину: в нашей агитации батюшку-царя трогать рановато, народ верит, что зло — не от него… А Клыков тем временем стал перечислять преступления Шелгунова: поездка на «Тулоне» (все участники названы!), чтение и хранение нелегальной литературы (приведены заглавия!), посещение конспиративных квартир (с адресами!), участие в полемических собраниях социал-демократов (опять со знанием дела!).
Засим Кичин произнес целую речь, негромко, увещевательно: «Василий Андреевич, я — око государево, но я желаю вам добра, вы человек интеллигентный н, видимо, введенный в заблуждение опытными демагогами. Давайте рассудим. Россия не доросла до конституции, до тех свобод, за которые вы боретесь. Российская культура нынешнего века — это культура европейская, народу она чужда и непонятна. Многие ли читали Пушкина или хотя бы знают о нем? А Тургенев, Толстой, Лермонтов, Чехов доступны ли народу, близки ли ему? Увы! Я уж не говорю о живописи, опере, балете, серьезной музыке, архитектуре, — что до всего этого нашим темным мужикам? Хлеба и зрелищ, возглашала римская, простите, чернь. Так ведь — римская, а российскому пролетарию или крестьянину и зрелищ не требуется, разве что медведя на цепи, который пьяного изображает, или глупого Петрушку подавай. И уж если говорить относительно общественных течений, то из марксистов те, кого вы именуете легальным и, а также ваши противники, экономисты, куда как более предусмотрительны и основательны, они-то понимают, что главное для рабочего — устранение нужды, бытовых трудностей, а отнюдь не умозрительные свободы. И не приведи господь, если народу расейскому, при его-то, извините, невежестве, дать слободу, он такого понатворит — через века не разберешься, не вернешь разрушенного, не воскресишь загубленного…»
«Поживем — увидим, господин прокурор, — сказал Шелгунов. — Народ наш темен, тут спорить бессмысленно. Только причины и вам, полагаю, понятны. Не вечно так будет».
Позвенькивая шпорами, вошел поручик, молодой; затянутый в рюмочку. «Честь имею!» Подсел к столу, придвинул бумагу, чернильницу, перо. «Приступим, — сказал подполковник Клыков. — Прошу вас, господин Шелгунов, прежде всего сообщить, что вам известно о преступной деятельности Ульянова, Кржижановского, Запорожца, Ванеева, Старкова…»
«На допросах в качестве обвиняемого запасный ефрейтор Василий Андреевич Шелгунов, не признавая себя виновным, отрицал устройство у себя на квартире сходок и свое участие в кружке Меркулова. Никого из названных выше интеллигентов и рабочих, за исключением Меркулова и Семена Афанасьева, он не знает… Найденные у него революционные издания он получил от какого-то „Григория Николаевича“, которого не признал но предъявленным ему фотографическим карточкам лиц, привлеченных к дознанию». — Из «Доклада по делу…»
«Наступает новый год! Дай Бог, чтобы он прошел так же мирно, тихо и счастливо для нас и для матушки-России, как и предыдущий». — Николай II. Последняя запись в дневнике 1895 года.
1895 год. Произошло пятнадцать стачек рабочих (девять окончились победой и одна — компромиссом). В административном порядке правительство наказало 1030 участников революционного движения — больше, чем за любой соответствующий период, начиная с 1883-го, со времени наступления реакции.
Утро 29 января 1897 года для заключенного камеры № 257 Василия Андреевича Шелгунова началось как обычно. Проснулся, заправил койку, умылся тщательно.
Надзиратель сунул в форточку полотерную щетку и ком воску. По примеру Владимира Ильича все декабристы — так прозвалк арестованных в ночь на 9 декабря 1895 года — занимались такой гимнастикой, натиркой полов, пренебрегая услугами уголовной кобылки. Превосходная гимнастика! Восемнадцать квадратных аршин — полчаса усиленной работы! Ульянов о том писал — точками — в книгах тюремной библиотеки, за ним эти книги брали поочередно все. Известно было каждому, что Владимир Ильич в предварилке напряженно занимался, собирал материалы для научного труда о развитии капитализма в России, книги ему в камеру таскали целыми корзинами, он спешил: дело кончится высылкой, а в местах отдаленных нужной литературы не окажется… Василий ему завидовал, сам он читал много, но без такой, понятно, конкретной цели, какую для себя поставил Ульянов.