После чаю позвали на прогулку. Двое надзирателей. Тот, что впереди, непрерывно свистит, предупреждает других, чтобы ненароком не встретились выводимые политические. Ни разу ни с кем из своих не довелось даже на ходу столкнуться.

Вот и шпацирен-стойла. Тоже придумал Владимир Ильич; сперва, когда простучали в стенку название, Василий не мог понять, переспрашивал, наконец получил разъяснение — слово немецкое, шпацпрен — значит гулять. Стойло для прогулок. Очень верно придумал Ульянов. Круглая клетка разгорожена от центра клиньями, будто пирог нарезан, посередке вышка для наблюдения, высоченный тесовый забор без единой щели, сколько ни старайся, не разглядишь соседа. Несколько раз Василий прогуливался рядом с Владимиром Ильичей, слышал его примечательное гм-гм, окликнуть, понятно, не решался: за нарушение режима — карцер, притом угодят наверняка оба… Шелгунов принялся ходить по стойлу, невзначай поднял голову, в окошке увидел еле различимое лицо Глеба Кржижановского. Он частенько выглядывает из-за решетки, для этого надо подтянуться на руках, повиснуть. Сегодня Глеб ухитрился держаться на одной руке, другою оживленно сигнализирует что-то, да ведь он по тюремной азбуке шпарит… Быстро-быстро. Сегодня доклад царю? Откуда известно? Василий, оглянувшись на часового, изобразил пальцами вопросительный знак, но Глеб уже исчез, наверно, устал держаться одной рукой… Значит, возможно, что и сегодня… Что ж, пора бы… Государевых милостей, правда, ждать не приходится. Пускай он все отрицал на допросах, но подполковник Филатьев, сменивший Клыкова, и Кичин, товарищ прокурора, отнюдь не дураки. Да и прямые улики налицо. А из перестукиваний, из пометок на книгах известно, что кое-кто из арестованных дал откровенку, завалил товарищей… Ладно, скорее бы кончалась эта проклятая неизвестность, она для заключенного хуже всего…

«Прогулка закончена», — объявил надзиратель.

4

Тогда, на очередном допросе, Кичин ошарашил-таки Василия. Не говоря лишних слов, протянул протоколы. Шелгунов читал, себе не веря:

«17 декабря Волынкин явился к допросу добровольно с повинной, причем из его показаний, а равно из показаний привлеченных к дознанию в качестве обвиняемых рабочих Порфирия Михайлова, Кузьмы Григорьева Царькова и Семена Афанасьева… выяснилась преступная деятельность…» А дальше Волынкин и Порфирий Михайлов с головой выдавали Владимира Ильича, Ванеева, Кржижановского… Но Шелгунов даже не этому предательству поразился, понимал, что предатели были, есть и будут, неспроста всех сграбастали в одну морозную ночь, почти весь Центральный кружок. Резануло почему-то вот какое обстоятельство. Известно, что все товарищи-интеллигенты отнюдь не из богачей, а все-таки отрывали от себя, выделяли средства на пропаганду, помогали пострадавшим во время забастовок. Так вот, оказывается, Порфирий Михайлов и Волынкин много раз выпрашивали у Ванеева и Кржижановского деньги якобы для помощи забастовщикам, а сами эти рубли проигрывали на бильярде, пропивали… Больше того, Михайлов однажды на эти средства так нализался, что на всю улицу орал: «Мы — социал-демократы, мы всех вас расшибем!»

«Любопытно, Василий Андреевич?» — спросил ехидный Кичин. «А чего ж любопытного, пьянь, мразь, подонки человечества…» — «Себе противоречите, Василий Андреевич, то говорите, что на передовых рабочих опирались, а как дошло до этих показаний, пьяницами обзываете, мразью. Так ваша партия — она чья же? Интеллигентов и сознательных пролетариев или пьяной мрази?» — «В таком тоне разговаривать отказываюсь, — заявил Шелгунов, — и никакой партии я не знаю».

«Хорошо, — сказал Кичин. — Потолкуем об ином. Вы есть жертва политической несознательности, обманутая интеллигентами жертва! Пропагандистами. В силу чего просите учесть чистосердечное раскаяние и ходатайствуете о государевой милости». — «Засим же, — продолжил Шелгунов, — следует написать, что готов дать, как у вас называется, откровенку и желаю впредь служить верой-правдой охранению общественного порядка, не так ли?» — «Ну, это уж, — сказал, засмеявшись, Кичин, — это не обязательно, хотя, впрочем, и достаточно желательно». — «С удовольствием, — сказал Василий. — С превеликим удовольствием…» — «Вот и славно, — перебил Кичин, — как славно договорились…» — «С удовольствием бы дал вам по физиономии», — сказал тихо Шелгунов.

«Дознанием установлено, что… Василий Шелгунов в 1894 г. участвовал в происходившей в его квартире… тайной сходке, на которой… возбуждался вопрос, какого направления следует держаться рабочим, народовольческого или социал-демократического; в 1895 г. находился в преступных сношениях с Кржижановским, который через него передавал деньги распропагандированным рабочим, посещал сходки кружка Меркулова, для которого нанял квартиру в доме № 16 по Прогонному переулку у Семена Афанасьева, устроил у себя такой же тайный рабочий кружок в доме № 23 по Александровской улице за Невской заставой под руководством Ульянова… участвовал в сходке на пароходе „Тулон“, хранил революционные издания… наконец, участвовал в тайных сходках… на которых обсуждались вопросы об усилении противоправительственной пропаганды среди рабочих…» — Из «Доклада по делу…»

5

Из самодельного календарика Шелгунов вычеркнул сегодняшнее число — 29 января, и вовремя вычеркнул: свет моргнул и погас. Василий зажег свечку. Проку мало — читать все равно не сможет, глаза стали вовсе плохи. А сон долго не придет. Из рукомойника медленно капала вода, перекрыть бы кран, однако лень. Обленился. Даже стал завидовать уголовникам — «кобылке»: им дозволено заниматься всякими работами, а политические и того лишены, единственное движение — это по камере, в шпацирен-стойле да натирание полов…

Прогулки еще тем хороши, что иногда у забора можно найти записочку с новостями. Кое-что известно из «переговоров», перестукивания, по канализационной трубе.

После их ареста «Союз борьбы» продолжал действовать: выпускал листовки, руководил стачками, поддерживал связи с заграницей. Аресты продолжались: в январе замели Бабушкина, Ляховского, Мартова, в августе — Крупскую, Сильвина и других… Хватали социал-демократов Киева, Москвы, Польши; возникали новые кружки — Екатеринослав, Томск, Одесса, Батум, Кишинев, Рига, Тамбов, Тверь; бастовали в обеих столицах, в Костроме, в Риге; проводились маевки в Киеве, Самаре, Нижнем… Известно стало, что Владимир Ильич в предварилке написал брошюру «О стачках», «Объяснение программы» партии, листовку «Царскому правительству»… Начали выходить новые социал-демократические газеты, издан третий том «Капитала», в Лондоне состоялся четвертый конгресс II Интернационала… Жизнь продолжалась…

А здесь, в шести этажах ДПЗ, она тянулась медленно, темно и однообразно. Семьсот человек, проболтался пьяненький надзиратель, заперты здесь, в шестидесяти трех общих камерах для уголовных и в трехстах семнадцати одиночках, где сидят политические. Семьсот — здесь, а сколько по всей империи, кто сочтет… И кто-то спит беспокойным, тяжким сном, кто-то читает при свечке, другие меряют постылую камеру. Одинаковые дни, одинаковые ночи…

Две отрады: перестукивание и чтение. Тюремную азбузу, тукование, еще на воле заставил выучить Владимир Ильич, штука нехитрая. Трудность в том, что приходится выбирать слова покороче, и еще плохо — живого человека не видишь, живого голоса не слышишь.

Зато здесь, в камере, Василий по-настоящему испытал и жажду познания и вкус познания. До чего коротка человеческая жизнь, думал он, давняя истина, и все-таки ее надо почувствовать на собственном опыте. Смерти он и сейчас не боялся, он боялся уйти из жизни, это разные понятия. Еще на воле осознал, как интересно жить, но здесь, в предварилке, в камере меньше двадцати квадратных аршин, оторванный от всего мира, почувствовал, что жить ему стало не только интереснее, жить стало — шире!

В ДПЗ стараниями самих заключенных оказалась неплохая библиотека: каждый, выходя на свободу или отправляясь в тюрьму, в крепость, в ссылку, непременно оставлял свои книги. Набралось, говорили, несколько тысяч томов, причем казенных и религиозных — не более десятой доли. Даже имелись прогрессивные журналы «Современник», «Отечественные записки», получались свежие газеты… Василий накинулся на книги. Каким далеким казалось теперь время, когда чуть не вершиной человеческой мысли представлялись простепькие брошюры вроде «Царь-голод»… Читал он до той поры, покуда не стали отказывать глаза. Сперва не болели, но происходило что-то неладное: то и дело возникала туманная пелена, предметы расплывались… А после начались приступы — такая боль, и затылок болел, и виски, и зубы, и уши, аж до тошноты.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: