Тюремный врач оказался незлобивым, приветливым даже, покрутил так и этак, сажал лицом к свету, приладил к своему лбу круглое зеркало, велел глядеть в определенную точку, а после объявил: «Сударь, у вас, похоже, глаукома… Тогда полагается воздержание от кофею, спиртных напитков, это вам осуществить легко… А вот необходимы еще длительные прогулки, молочно-растительная диета, следует избегать нервного напряжения… Рекомендации, сударь, в вашем положении отчасти затруднительные. Сочувствую, однако помочь не в силах». Он развел руками, даже поклонился этак слегка, толстенький, добродушный тюремный доктор, и Шелгунов подумал, что люди есть везде. «А то, что у вас боли сильные, — прибавил доктор, — этого, простите, вы доказать никому не сможете, поскольку внешних признаков заболевания нет и к специалисту вас вряд ли направят. Вот у вашего товарища, у господина Ульянова, зуб разболелся так, что щеку раздуло, и то едва через прокурора добился разрешения вызвать сюда, в Дом, дантиста».
В библиотеке отыскалось пособие для врачей, Василий пролистал внимательно и вроде определил: глаукома — штука грозная, ведет к полной слепоте.
Шелгунов не мог представить Владимира Ильича страдающим зубной, какой-либо другой болью, и вовсе не потому, что полагал его за некое божество, избавленное от человеческих слабостей, просто был Ульянов постоянно бодр, собран, жизнерадостен, всегда сосредоточен, спокоен, даже когда понятно было, что волнуется… Где-то Василий вычитал выражение: размагниченный интеллигент. «Вот-вот, — подумал он тогда, — Герман Красин, к примеру. А Ульянов не только заряжен энергией, он умеет — как бы даже без усилий — намагничивать других. И ему трудно противиться…»
Услышав о нездоровье Ульянова, он тогда его пожалел. Однако от мыслей о собственном недуге ничто не отвлекало.
Однажды в камеру пожаловал сам начальник Дома его превосходительство генерал-майор Ерофеев в сопровождении старшего надзирателя, украшенного свеженькой медалью «За усердие». Генерал не побрезговал — красовался демократичностью! — присесть на койку, спросил обычное: «Довольны ли, голубчик, нет ли жалоб на пищу, на обращение?» Он всех называл голубчиками, голоса никогда не повышал. В ДПЗ, к слову, отличались вежливостью все, от конвойного до начальника: и двадцать лет спустя помнили, чем завершилась выходка генерала Трепова, помнили про выстрел Веры Засулич. «Всем доволен, — сказал Шелгунов, — только вот читать, думаю, недолго мне осталось, глаза никудышные». Ему хотелось пожаловаться, поделиться бедой хоть с кем-нибудь. «Это, голубчик, понятно, — отечески отвечал Ерофеев, — наш Дом — не санатория, вот, дай бог, выйдете на волю, там поправитесь…»
На том разговор и закончился. Шелгунов еще не понимал до конца, какая ему грозит опасность, что придется ему преодолевать через несколько лет.
Тускло горела, оплывая, стеариновая кособокая свечка в камере № 257 Дома предварительного заключения. Сочился коридорный свет через дверной глазок. Громыхали время от времени солдатские сапоги по железным настилам шести этажей. Слышно было, как вдали застонал кто-то. Позвякивали ключи.
Заканчивался день 29 января 1897 года. Четыреста восемнадцатый день, проведенный здесь IIIелгуновым и его товарищами.
Должно быть, если порыться как следует в различных архивах, где-нибудь и отыщешь упоминание о больших или малых событиях, случившихся в каком-либо государстве 29 января (10 февраля по европейскому стилю) 1897 года. Но, просмотрев несколько сотен всевозможных исследований, справочников, хронологических таблиц, ничего существенного для России в них не обнаруживаешь. Был день как день. С утра в Зимнем дворце Николай II принимал всеподданнейшие доклады.
По многим портретам, кинохронике, словесным описаниям нетрудно представить, как выглядел последний в стране государь.
Ростом не велик и не мал, в самую пору. Крепок, подвижен, любил пилить и колоть дрова, ездить на велосипеде. Не худощав, не толст. Сложен пристойно, только ноги слегка кривоваты, но это можно и отнести на счет верховой езды. Лоб невысок, а подбородок утяжелен, однако лицо, в общем, красиво, глаза серо-зеленые, часто кажутся голубыми, и светлая рыжина волос на голове, в бороде и усах его не дурнит, а даже красит. Мундир Преображенского полка тоже Николаю Александровичу к лицу. Приятный грудной баритон. Мягкие интонации. Выработанный гвардейский, с растяжкой, говорок: «прэ-эданный», «крэ-эпко»… Слегка смущенная улыбка. Манеры мягкие, учтивые, речь внятная, чистая, без иностранных слов, с каким-то ускользающим акцептом… Производил впечатление благоприятное. Но — и это следует подчеркнуть — именно впечатление внешнее.
Всякими странностями — возможно, в результате дурной наследственности, общего вырождения фамилии, неполноценности воспитания и образования — наполнена его жизнь, особенно до начала царствования. Его поступки, поведение, даже то, что случалось с ним независимо от его воли и желания, тоже достаточно выразительны.
Ни по своему воспитанию, ни по образованию, ни по природным данным, отмечают современники и исследователи, Николай II не был предназначен и подготовлен к государственной деятельности. Видные сановники того времени отзывались об императоре: «Он имеет природный ум, проницательность, схватывает то, что слышит, но схватывает значение факта лишь изолированного, без отношения к остальному» (К. П. Победоносцев); «неглупый человек, но безвольный» (С. Ю. Витте); «хитрый, двуличный, трусливый» (Ф. А. Головин); «неправдив и коварен» (Д. С. Сипягин).
Он, кажется, искренне уверовал в свое божественное происхождение, он полагал принципы самодержавия незыблемыми, это и составляло суть его реакционной политики. «Хозяин земли русской» — так собственноручно занес он в анкетный лист первой Всероссийской переписи населения в 1897 году, отвечая на вопрос о роде занятий. Самоуверенный, стремящийся к самовластию, он с демонстративной недоброжелательностью пренебрегал общественным мнением. «Государь совершенно справедливо считал, что общественное мнение есть мнение „интеллигентов“, а что касается его мнения об интеллигентах, то… раз за столом кто-то произнес слово „интеллигент“, на что государь заметил: „Как мне противно это слово“…» Между прочим, это пишет не кто иной, как граф Сергей Юльевич Витте, человек сам весьма интеллигентный, и пишет, как видно, без осуждения.
Один из авторов, суммируя высказывания современников и очевидцев, достаточно полно и выразительно рисует психологический его портрет: «Внешняя скромность, даже застенчивость — и припадки самодурства и своеволия; наружная уравновешенность — и затаившийся в глазах невротический страх; чадолюбие в своей семье — и равнодушие к чужой жизни; домоседство — и позывы к кутежам; любезность, обходительность, „шарм“ в глаза — и заглазио крайняя резкость отзывов и суждений; подозрительность ко всему окружающему — и готовность довериться проходимцу или шарлатану; поклонение православию, щепетильность в исполнении церковных обрядов — и колдовское столоверчение, языческий фетишизм».
Но дело, разумеется, не только и не столько в фактах личной биографии, в чертах натуры Николая. Главное же в том, что он, как и всякий смертный, был продуктом своей эпохи, продуктом им утверждаемого и охраняемого строя. Он был уродлив и противоестествен — монархический строй России.
Зловещим символом царствования Николая II и Александры Федоровны была Ходынка.
После коронации, совершаемой, по давнему обычаю, в первопрестольной Москве, через три дня, в субботу, 48 мая 1896 года, назначено было народное гулянье на воинском плацу Ходынского поля (ныне там Центральный аэровокзал). Еще с вечера, привлеченные обещанными царскими подарками и дармовым угощением, сюда стеклись толпы — по разным сведениям, от полумиллиона до полутора миллионов человек. Поле — всего в одну квадратную версту — было изрезано траншеями, окопами, их кое-как прикрыли досками. Как водится, без наживы не обошлось, доски оказались гнилыми. За благополучное проведение этого народного празднества никто не отвечал: в официальной программе коронационных торжеств (а их «расписания» начали составлять еще за четырнадцать месяцев до события, они заключали в себе несколько десятков страниц и были загодя распечатаны в газетах) не нашлось места хотя бы для упоминания о том, кто обеспечивает пункт о гулянье на Ходынке… С рассветом истомленная, взбудораженная толпа ринулась за гостинцами, каждому полагалась от щедрот государевых завернутая в платочек жестяная кружка с царским вензелем, сайка, ломоть колбасы, печатный пряник и пяток орехов с десятком леденцов для малых. Гнилые доски над рвами и траншеями проломились, узкие ямы заполнились смятыми людьми, а толпа не могла остановиться, она уже несла сама себя; двигались, зажатые телами, потерявшие сознание и… мертвецы. Растерянные артельщики принялись швырять кульки подарков прямо в толпу, но это лишь усилило сумятицу. Вопль, слитный, единый, слышали и у Смоленского вокзала, и в Бутырской слободе, и возле Ваганьковского кладбища. По официальному докладу министра юстиции Н. В. Муравьева, число погибших составило 1389 человек. Печать того времени называет другие цифры — от 4000 до 4800, несколько десятков тысяч ушибленных и увечных, 3000 тяжело раненных…