Лавочкин в смущении потупил глаза. Потом поставил бутыль на стол и достал из вещмешка увесистый кусок сала, полбуханки ржаного хлеба, четыре вареных картофелины и соль в тряпочке. Поймав мой удивленный взгляд, смущенно ответил:
— Отец у меня пил редко, но всегда до потери сознания, а мамаша всегда говорила: «Закусывай, дольше проживешь».
— Прожить долго, — это надо суметь в нынешних обстоятельствах. Но ваш оптимизм, прапорщик, великолепен. Наливайте, да пойду я назад, — сказал Семенюшкин, аппетитно потирая руки.
Лавочкин разлил самогон по нашим жестяным кружкам.
Я вдруг подумал: а пил ли я когда-нибудь спиртное из полагаемой ему посуды — из хрусталя или хотя бы из стекла? Мне было восемнадцать, когда я попал на Великую войну. Великая война незаметно превратилась для меня в гражданскую. Там, в окопах, я пил из жести, из железа, из чугуна. Здесь я пил тоже из чего попало. Я помню, как отец подымал бокал с шампанским на Новый год, как мама чокалась с ним, помню, как сослуживцы отца пили водку маленькими рюмками, как мой двоюродный брат, который старше меня на семь лет, пил коньяк с ними, как дядя и тетя, которые не пили коньяк, пили вино в нашем доме большими фужерами… Все это я помню, но себя я помню только с оловянной кружкой в руках, в которую налита водка, спирт или самогон.
Самогон Лавочкина оказался вовсе недурен на вкус. Выпив по одной, мы все трое переглянулись, и поручик Семенюшкин опять сказал:
— Ну, давайте еще по одной, да я пойду.
Лавочкин с готовностью разлил по кругу. После этой порции он немного осмелел и решился вставить слово. Прокашлялся и сказал задумчиво и чуть мечтательно:
— Хорошо, как будто и никакой войны нет. Как будто в атаку мы сегодня не ходили.
Я подумал в этот момент, что воюю бок о бок с этими людьми всего-то дней десять, не больше, но кажется, как-будто десять лет. Я почти ничего о них не знаю, кроме имен и званий, но уже привык к ним. Так было не раз. С весны 18-го года, с того момента, как я вступил в Добрармию, точно такая же мысль посещала меня множество раз. Я думал так же о других людях, что они близки мне, они мои товарищи по оружию, но это все, что я о них знаю. Потом их убивали, они пропадали без вести, их ранили, переводили в другие части, меня переводили в другую часть, снова вокруг меня были новые люди, снова я к ним привыкал и снова их терял. Ни прошлого, ни настоящего. Сплошное кровавое сегодня.
— Расскажите о себе, прапорщик, — попросил я Лавочкина.
— А что рассказывать, господин капитан. Я как все. Родился, крестился, жениться не успел, родители купеческого роду, богатую лавку держали в Саратове. Убили их красные, магазин разграбили. Вот я в Добровольческой армии и оказался. В Великую войну повоевать не пришлось. В конце 17-го я еще юнкером был на ускоренных курсах в Александровском военном училище. В Москве участвовал в октябрьских боях, потом добрался до Дона, вступил в Добрармию. За отличия в боях произведен в прапорщики два месяца назад. Сестра у меня есть, Алевтина, так ее, слава Богу, родители, пока живы были, отправили учиться в Париж. Назад, как вы понимаете, она уже не вернулась. И хорошо, мне спокойней. Разыщу ее, может быть, когда-нибудь, когда красных разобьем. Вот и вся моя короткая жизнь. Больше рассказывать нечего.
— Это точно, — заметил Семенюшкин. — За последние два года никто из нас не видел ничего такого, чего не видел бы другой. А ведь до войны я столько анекдотов знал. Теперь все забыл. А те, что помню, кажутся глупыми и несмешными.
— Да, да, — подхватил Лавочкин. — Вот меня спроси, что я помню, — только войну и помню, и ничего больше. А она так надоела, что еще и разговаривать о ней ну никакого желания нет. И все-таки, как вы думаете, господин капитан, победим мы или нет?
— Победим, — солгал я.
— Ну, Бог троицу любит, — намекнул поручик Семенюшкин, — да я пойду.
Мы выпили по третьей, и на этот раз он действительно встал и откланялся. Лавочкина я тоже отправил к себе — мы все очень устали за этот день. Он хотел оставить бутылку, но я отказался:
— Признаюсь вам честно, прапорщик, алкоголь на меня наводит меланхолию, а нам сейчас в отчаяние впадать ну никак нельзя. И вы тоже не увлекайтесь. Да, в общем, зачем я вам это говорю. Вы и сами все знаете.
Я вышел его проводить. Во дворе стоял Бабков и курил. Увидев нас, бросил козью ножку в снег и вытянулся по стойке смирно.
— Вот что, прапорщик, налейте-ка вы этому бравому солдату, он сегодня это заслужил. Рядовой Бабков, вы самогон пьете?
— Что ж я, не солдат, что ли? — бодро ответил тот.
Лавочкин налил ему стакан до краев. Бабков аккуратно с достоинством принял его, поднес ко рту, понюхал, оценивающе качнул головой и выпил в два глотка, не уронив ни капли. Умелец.
18 октября 1919 года. Бабков хороший солдат. Дисциплинированный, упредительный, даже, можно сказать, веселый. Но что-то в нем не так. То ли он не может понять, где находится, то ли не может с этим смириться, то ли, наоборот, пытается примириться с этим. Но в любом случае, он мучается, и это видно. И это мне не нравится. Если бы он не спас мне жизнь, я бы давно отдал его в контрразведку. Но контрразведка неизвестно где, в отличие от большевицкой ЧК, которая действует прямо в прифронтовой полосе. Я подумал: вот если бы я попал к красным и решил скрыть свое имя и звание, чтобы меня не расстреляли, и присоединился бы к красным, чтобы выжить, как бы действовал я? Стрелял бы я в своих? Нет, никогда. Поэтому не могу подумать, что Бабков стреляет в бывших своих, не отказавшись от них полностью. Либо я прожил слишком мало, либо размеры сундука, в который вмещается человеческая подлость, настолько огромны, что мне трудно их представить. Не могу я понять, почему я не верю своему новому ординарцу. В нем точно что-то не так. Попробую поймать его на этом. Лучше будет, если я поймаю его, хуже будет, если вся рота попадется благодаря ему.
На этом дневник капитана Корнилова обрывался, больше записей не было, хотя чистые страницы оставались. Никита долго сидел перед раскрытой тетрадью, пытаясь примириться с действительностью. Искренность капитана Корнилова не оставила ему выхода. Капитан Корнилов дошел до конца и не отступил. Сержант Корнилов поступит так же. Но капитан Корнилов сражался не в одиночку — с ним была его рота, его полк, его дивизия. Никите нужны союзники. Он взял телефонную трубку и набрал номер Митиного мобильного.
— Слушай, Никита, я тебя нанял для чего? Чтобы ты мне помогал в особых случаях. Этот случай еще не наступил, а ты первый приходишь за помощью. — Митя ходил из угла в угол своего кабинета, нервно потирая руки.
Никита сидел в кресле и водил взглядом за его перемещениями:
— Я к тебе не за помощью пришел. Я твой друг Ты много раз говорил об этом. И я тебе предлагаю совместное предприятие. Дело для людей, которые доверяют друг другу.
— Ты предлагаешь неприятности. Судя по тому, что ты рассказал, ты перешел дорогу серьезным людям, — Митя перестал перемещаться и присел на край своего стола, — Я должен посоветоваться с папой. Такие вопросы просто не решаются. Послушай, а мы что, с лопатами будем где-то что-то копать? Это смешно.
Никита, не желая терять союзника, политкорректно заметил:
— Смейся сколько угодно, ты участвуешь в деле или нет?
— Да, — Митя поднял руки, сдаваясь на милость победителя, — Исключительно для того, чтобы посмотреть, как ты будешь с лихорадочным блеском в глазах бегать по неизвестной тебе территории и взрыхлять ее. А я с бутылкой пива в руках буду хохотать над тобой. Потом мы вернемся в Москву и снова будем монотонно ломать и строить.
Они вместе рассмеялись. Никита похлопал своего друга по плечу и пошел к двери. На полпути обернулся и напомнил:
— Ты слово дал. Помни об этом.
— Договорились. Ты, главное, не забывай на работу выходить вовремя, искатель приключений, — мстительно кинул вслед Митя.
Как только Никита зашел в свой кабинет, зазвонил телефон. Никита поморщился. Лучше бы было, если бы трубку взял Петраков, а то ему с недавнего времени телефонные звонки приносят только несчастье. Телефон не обращал внимания на его мысли и продолжал трезвонить. Никита взял трубку. Это была Даша.