Ночью на горах вокруг пещеры показались люди с фонарями; в пещеру вполз разбойник Осман и унес бесчувственную Заиру.

Последний акт происходил опять на площади. Канье встретил на ней гулявшего калифа, преклонил перед ним колено и стал просить милосердия и справедливости.

Калиф послал во дворец за троном, чтобы устроить всенародный суд, и тут произошло непредвиденное автором приключение.

Когда принесли среди раздавшейся толпы зевак трон, калиф, опираясь на палку, направился к нему.

— Гассан, взгляни в глаза мне! — сурово произнес он, величаво и грузно опускаясь на трон.

И вдруг повелитель Багдада взбрыкнул ногами, и перед Гассаном и публикой вместо лица его предстали две подошвы: тонкие доски не выдержали величия, и Вольтеров провалился вовнутрь трона.

Под громовой хохот, топот ног и даже визг публики, Канье вместе с Гассаном вытащили калифа из западни, и Вольтеров начал сцену суда, уже стоя.

Решение его было таково: отдать Заиру Канье и отпустить их во Францию, всех же прочих подвергнуть презрению. Обрадованный народ стал прославлять мудрость и милосердие своего владыки. Заира и Канье обнялись от избытка счастья, а Гассан вонзил себе кинжал в грудь.

— Так наказывается порок! — торжественно изрек калиф, протянув руку над самоубийцей.

Занавес поплыл вниз.

Трагедия имела большой успех, и публика так долго аплодировала, вызывала актеров и кричала «фора» и «бис», что, когда Белявка побежал к Пентаурову, сидевшему в кресле за кулисами и оттуда глядевшему на спектакль, и стал поздравлять с неслыханным «даже в обеих столицах» успехом, тот вдруг всхлипнул и прослезился.

— Спасибо… спасибо… милый!… — пробормотал он в избытке чувств. — Всем вам спасибо! — утирая слезы, обратился он к актерам. — Все вы отлично играли! Григорий Харлампыч, — он всхлипнул в последний раз, — а ты этот провал калифа в трон в пьесу вставь; пусть он всегда так проваливается, очень это хорошо у него вышло!

Белявка и актеры сияли; прояснился даже Бонапарте и, улучив минуту, когда Антуанетина осталась у кулисы одна, он подошел к ней и тихо и внушительно произнес:

— Те слова, Настасья Митревна, я вам взаправду говорил!

— Какие слова? — удивилась та.

— А у пещеры… про чувствия мои к вам! — Он ударил себя в грудь. — Примите их за настоящие-с.

Девушка звонко расхохоталась.

— И я вам настоящие слова говорила! — воскликнула она и сделала глубокий придворный реверанс, как учил ее знаток хорошего обхождения Белявка. — Не про вас кус, Спиридон Вавилыч!

И она исчезла за одним из багдадских домов.

Из театра все зрители высыпали через особо устроенный выход в парк.

Перед ними предстали усеянные бесчисленными разноцветными фонариками и шкаликами аллеи; деревья парка от верхушек до самых нижних ветвей, что звездами, были осыпаны зелеными, красными, синими и желтыми огоньками; на перекрестках аллей выгибались сиявшие ими арки. Дом, видневшийся вдали и казавшийся таинственным, сказочным замком, был озарен зеленым бенгальским огнем.

Дворянство собралось на балконе вокруг Пентаурова и частью прогуливалось между клумбами в ожидании фейерверка; прочая публика толпилась в аллеях и оттуда глазела на иллюминацию и все происходившее около дома.

Зеленый цвет его вдруг сменился красным. Ярко выступили всюду разряженные фигуры дам и кавалеров.

Везде слышались оживленные толки и разговоры о представлении. Всем чрезвычайно понравились Белявка и Бонапарте, меньше же всех, главным образом дамам, Антуанетина.

— Помилуйте! — восклицали некоторые, возражая кавалерам, как водится, защищавшим хорошенькую героиню. — Ну что в ней нашли? Мордочкой она еще ничего, да, но ведь вся она деревяшка какая-то!…

С восторгом дамы подхватили и передавали друг другу слова Возницына. Тот по окончании спектакля встал с кресла и громко изрек: «Не Антуанеттина она, а дубинетина!»

Над средней темной клумбой сада вдруг вспыхнуло и завертелось огненное колесо, и точно такие же загорелись над остальными: Белявка, успевший переодеться и разгримироваться, принялся за другое свое детище — фейерверк.

Над колесами взлетели бриллиантовые фонтаны; одна за другой с шипением огненными змеями стали уноситься в темное небо ракеты, и там они лопались, дождем рассыпая разноцветные звезды.

В аллеях пущены были шутихи, и они захлопали и запрыгали под визг, крик и смех шарахавшейся от них публики.

Огромный зал пентауровского дома был превращен в столовую, где длинными белоснежными линиями были вытянуты столы для ужина.

Когда в дверях зала показался губернатор, а рядом с ним хозяин, ведя под руку довольно еще молодую губернаторшу, с хор грянул торжественный военный марш: играли трубачи, присланные Пентаурову командиром гусарского полка.

Театральный оркестр играл для публики в парке, и звуки музыки долго и далеко разносились среди тишины ночи над давно уснувшим городом.

Праздник Пентаурова удался на славу!

Глава XII

«Философ и вольнодумец» Шилин, прослывший так среди рязанских обывателей средней руки, обитал в небольшом собственном домике, находившемся почти против подъезда театра.

Происхождением он был из разночинцев, учился в бурсе, но из класса философии был исключен, как гласило выданное ему свидетельство, «за разнообразное поведение».

Документ этот, вделанный в рамку, висел на стене в горенке, служившей ему кабинетом и столовой; на верхней части рамки белела наклеенная полоска бумаги с крупной надписью, воспроизведенной Шилиным с другой, красовавшейся на заборе на Большой улице: «астанавливаца строго воспрещаитца».

Тем не менее останавливался около этого свидетельства и почитывал его во время своих прогулок по горенке он часто; любил и показывать его приятелям, причем хохотал и ерошил свои и без того всегда вихрастые волосы.

Определенных занятий Шилин не имел, но довольно часто исчезал из Рязани, и его видели то в Москве, то в Нижнем и Макарьеве, где он посредничал между крупными помещиками и купцами, и весьма удачно.

Жил он холостяком, но, несмотря на это, в домике у него всегда было прибрано и уютно, а двор смело мог назваться полной чашей: там разгуливала и толстеннейшая свинья, величавшаяся «протопопицей», и куры, и утки, и всякая подобная им пернатая благодать.

Всем хозяйством ведала, или, выражаясь по-шилински, за министра у него была здоровенная, краснощекая Мавра, девка лет двадцати семи, горластая и всегда веселая, что особенно ценилось Шилиным.

— Много ли человеку надо? — говаривал он, сидя за рюмкою водки и закуской с каким-нибудь приятелем у своего окна. — Домик, да садик, да курочку с уточкой, да Мавру с прибауточкой — и слава тебе, Господи!

И он подмигивал при этом подававшей соленые рыжики либо еще что другое Мавре.

Та удалялась с улыбкой.

— И шут гороховый, прости, Господи! — довольно громко доносилось затем из кухни.

Приятели хохотали.

Важивались в шилинском домике и книжки — исключительно светского содержания: Шилин любил почитать и хорошо был знаком с русской литературой.

Стал захаживать к нему и Белявка; ответ относительно трагедии Зайцева он обещал дать на второй день после спектакля.

В назначенное время пришел Зайцев, и, поджидая Белявку, они разговорились о «Багдадской красавице».

— Чепуха это и дребедень! — возглашал Шилин, ероша свои волосы. — Чушь от альфы и до омеги! Хоть бы это действие взять: прячет человек свою возлюбленную в пещеру и там же иллюминацию делает, орда целая пляшет у него!

— Так-то оно так! Это самое главное — красоту показать человеку…

— И Антуанетина красива!… — насмешливо возразил Шилин. — Что ж, и ее, по-твоему, следовало показывать?

— Я не про такую красоту говорю. А про то, что не надо в театре будней, довольно их и в жизни; надо, — Зайцев провел перед собой руками по воздуху, как бы обрисовывая что-то неопределенное, — ну, я не знаю, как это сказать, иное, лучшее…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: