Александр Серафимович Серафимович

Собрание сочинений в семи томах

Том 7. Рассказы, очерки. Статьи. Письма

Рассказы и очерки

Глаза блестят*

Мокрая с изморозью темь шумит и качает невидимые деревья. Мутно белеют талые пятна снега. Одинокие, заброшенные огоньки редко мерцают вдоль смутно угадываемого шоссе, – деревня; ни собак, ни живых звуков, только тьма шумит.

В одном месте низко сползлись огни, и в ночной изморози – смех, гармошка, девичьи взвизги:

– Отчепись, сатана!.. У-у, идол косолапый! А то как двину… оголтелый черт!.. Удди!!.

А в сердитости – девичья радость, ожидание, готовность на ласку. А ребята гогочут.

– Да кады нас пущать начнут?..

И в двери грохают здоровенные кулаки.

А из-за дверей молодые комсомольские голоса:

– Товарищи, осади!.. Не хватайся за культуру… Товарищи, не безобразь!..

И опять изморозно-волнующийся мрак, невидимо качающиеся деревья, и гармошка, и смех, и девичьи ожидания.

А наискосок, через невидимое шоссе, другие огни, – чайная. Там суматоха, брань, вытаскивают, поправляют, стучат молотки. Внутри – светопреставление: скамьи изломаны, столы опрокинуты, всюду белеет щепа расколотых ножек. Чайник носится, приводит в порядок и в три этажа поминает:

– Да что это!.. Хуже Мамая… Али люди?! Животная!..

Организаторы свадьбы в чайной раздавали билеты на вход. Толпа рвалась и все разнесла.

– Да ведь свадьба-то не простая – комсомольская, с самого сотворения мира первая комсомольская свадьба в деревне. Из других деревень поприехали. Не удивительно, что разнесли чайную.

Наконец впустили. Человек триста набилось. Пот градом. Потолок над самой головой – комсомольский клуб. Бабы сидят затаив дыхание и чувствуют себя как на угольях: вот вылезет хвостатый, и начнется светопреставление. Уйти бы, откреститься, да как уйдешь? Так вот и тянет, так вот и тянет посмотреть – бес-то… в ём сила!

На крохотной скрипучей эстраде за красным столом заседают. Тут и ячейка комсомола – их всех-то семь человек, и секретарь ячейки РКП, и предисполкома района, и приехавший шеф, – словом все, и им больно жжет маковки лампа-молния, головы поднять нельзя, стукнешься в нее. Так все и сидят, как бирюки, с нагнутыми головами.

Да где же молодые? Молодые-то где?

Вот они, сбоку. Шестьсот глаз лопаются, впились в них.

Крепкая, по-деревенски крепко-сбитая, – тесно в кофточке; по-деревенски румяная, мозолистые пальцы, а ноздри раздуваются, и глаза блестят; казалось, потуши свет – от этих глаз в темноте протянулись бы две светлые полоски, – блестят.

Да и как не блестеть? Ведь это же она, она устроила эту бучу, – шестьсот глаз лопаются, впились в нее.

Дома – бедность; мать и она бьются, чтобы поднять детей, – куча; отца нет. Эх, бедность ты деревенская!

Она – комсомолка, уже полгода комсомолка. Мать все боялась, все просила: «Да куда тебе!..» Блестят глаза, бунтует румянец щек: комсомолия – единственное место, где голову девичью приклонить, и как-то по-новому все, и матерного не слыхать, и самогона не жрут, – полгода комсомолка.

Из другой деревни парень втрескался: все потерял, все валится, – не жить без нее. Смиренный парень.

Ну, она что ж, – ладно. Только одно: комсомольская свадьба, и никаких! Тут что хочешь делай.

Отец у него – середняк крепкий, хорошо живут, всего вдоволь. Другая бы и руками и ногами ухватилась, а эта ни за что, – блестят глаза, вот что хошь!

Стал просить отца, а тот:

– Да ты што: ополоумел?!.

Сохнет парень.

– Батя, слышь, расходов никаких, – комсомолия.

Крякнул старик.

– Ну, ин быть по-твоему, – любил старик сына, – тебе жить, не мне жить. Бога-то, бога забыли, забыли ноне бога…

А все-таки дома благословили молодых иконами. Стали молодые на колени, а старые – ну махать над ними изрисованными досками. Спрятала молодая глаза под пушистыми ресницами, потушила блеск, а пушистые ресницы подрагивают, – вот, вот из-за уголков брызнет заразительный блеск. Благословили.

…Шестьсот глаз впились, слезятся от напряжения. Блестят глаза. Если потушить лампу-молнию, из-под пушистых ресниц длинно засветятся в темноте два тонкие луча, – блестят глаза.

Говорит шеф, все слушают, складно говорит. Слушают, а сзади у стены потихоньку семечки лускают, девчата придушенно хихикают, парни их смешат, теснота, плечо в плечо, в поту все.

Подымается комсомолец, председатель, лицо тоже все в бисере, в поту, красное. Стукнул с маху кулаком по эстрадному столу, закачался, затрещал стол, – эх, пропал стол! Нет, выдержал, – сами комсомольцы делали для себя, для своего клуба, на совесть. Треснул да закричал молодым голосом:

– Не безобразь, товарищи!.. Что такое?! Не хулигань торжества!..

И, обведя глазами, посмотрел на всех в тумане духоты строго, неуступчиво. Потом сел и сказал веско:

– Продолжай, товарищ.

Шеф продолжал:

– Вспомните, как прежде женщина жила. Разве она могла выбрать себе мужа? Отдавали, за кого хотели отец с матерью. А после свадьбы ярмо надевал муж, да свекор, да свекровь, и тяжкая жизнь начина…

А голос с передней скамьи перебил: поднялся бородатый мужичок в тулупе:

– Мой сын, моя и сноха, я – хозяин, чево хочу, то и делаю.

И пошел сердитый тулуп к двери. Все примолкли, только стояла духота. А шеф сказал:

– Вот вам, видели, как прошлое не хочет уходить, не хочет дать место новой, хорошей жизни…

Потом поздравляла ячейка РКП, потом комсомольцы, председатель волостного исполкома, кооперация, – и подарки: на платье, на костюм, плуг.

Блестят глаза у молодой, рвутся румянцем щеки, ноздри раздулись, тесно в кофточке.

– Я, товарищи… спасибо вам… ну, за все спасибо! Я, товарищи, только в мае в комсомол поступила… Я, товарищи, вам скажу: меня, товарищи, воспитал комсомол. Он, товарищи, открыл мне глаза на новую жизнь. И… спасибо ему. И вам спасибо. И всем товарищам спасибо…

Ох, и грохнуло же в духоте! Ревел клуб, стены раздавало; девчата и про парней забыли; руки до упаду трепались, ладони вспухли.

А потом музыка: гитара, две балалайки. Потом гармония. Потом в пляс. Ух, и плясали же! Сначала в сапогах, а потом один сапог в одну сторону полетел, другой – в другую, да как начал босыми ногами выделывать! Как притопнет, будто блины горячие по полу: шлеп! шлеп! шлеп!.. Ах, удивительно!.. Заревел опять клуб, затряслись стены, потолок, вот сколько живу на свете, не видал такого.

Видал-ал! Да ведь там, бывало, сначала нажрутся, как свиньи, а потом и выделывают. А тут ни-ни! Ни понюх табаку, все в своем естестве. И босиком который откалывал, до трех часов уняться не мог.

А на другой день бабы лускают семечки, как тараканы пачками сбираются по деревне.

– И-и, бабоньки, ну и свадьба! Во свадьба: ни невестина, ни женихова семейства полушки не истратили, ей-бо! Ни синь пороху на свадьбу не потратились. Все в доме осталось. Плохо ли?

– У-у, родные мои, да ишо самим надарили.

– Эдак хошь кажный день свадьбу играй.

– Опять же свадьба приятная: вся деревня, почитай, сидела.

– А, бывалыча, позовут родни человек пять-шесть, в избе и так повернуться негде, да кормить надо, а тут и народу много, и все на своем иждивении. Всем свадьбам свадьба.

– А, бывалыча, нажрутся водки али самогону, осатанеют, у-у, матушка ты моя родимая, зачем ты меня на свет почала!

А одна сказала печально:

– Да уж куды лучше свадьба – ни пьянства, ни бою, дешево и весело всем, чисто, а только б… присоединить к этому… почему батюшку обидели? Пущай бы благословил.

Бабы молчали, луская, – и шелуха, сверкая, ложилась по грязи. Одна сказала:

– Дык што ж поп… Опять же ему платить, а тут задарма.

…Блестят у девок глаза.

В горах и лесах*

Небольшой группой приехали в Крым. Надо было отдохнуть, но как? Единственно: оторваться от курортных мест, от этого надоедливого шума, гама, людского мельканья, приторной курортной жизни и использовать то чудесно-неповторимое, чем владеет Крым, – горы и леса.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: