И таких «Данилок» – десятки, сотни, тысячи… да, да, тысячи! И они все растут и разрастаются в десятки тысяч, в сотни тысяч. И это процесс чудовищной силы, чудовищной интенсивности и быстроты.
Конечно, каждый «Данилка» – на свой лад и фасон, со своими оттенками, со своей судьбой, своего размера. Из глубины колхоза вырастают они.
И еще «Данилка». Этот «Данилка» совсем другой: невысокий, статный, грудь просит вдохнуть с ведро воздуха. Молодой казак. Такие прежде отчаянно дрались на кулачках. Бешено джигитовали на донских конях. Ловко рубили на скаку, перегнувшись в седле, толстые пучки туго стянутого хвороста. Неистово пьянствовали да пороли плетьми рабочих и студентов на службе по приказу начальства.
А теперь гремит и злобно трясется молотилка, бешено рвется соломенная пыль. Задыхаясь, едва поспевая, подают ему тяжелые пласты хлеба, а он, как богатырь, стоит наверху (девчата из-за почернелых от пыли и пота платков, нестерпимо душно стягивающих лицо, рот, нос по самые глаза, чтобы не загореть, все зиркают на него – первый певун на хуторе), стоит и богатырски хватает тяжелые пласты и без передыху кидает их в бешено трясущийся жадный зев молотилки.
– Го-го-го!..
Его слышно далеко сквозь гул:
– Вал-ляй, ребята!.. Го-го-го!.. Пода-а-вай!.. Наддай!..
Задыхаются от бешеной работы. Уже и молотилка обожралась – из раскрытого зева торчат пласты хлеба, не успевает заглатывать. Тогда он кинулся:
– Го-го-го… Поддавай!..
…и стал кулаками забивать бешеной обжоре хлеб в самое брюхо.
И вдруг – страшная тишина в непрекращающемся грохоте: он неподвижно стоял во весь рост над трясущимся, дожевывавшим ртом гремящей молотилки, и лицо все белее, белее…
Все отшатнулись: он махнул страшно короткой и страшно красной рукой. Тогда посыпал на них отборные матерные ругательства:
– Перевязывайте руку… так вас…
Да чем же перевязывать: ни бинтов, ничего. И рубахи-то одни лоскутья.
И опять посыпал:
– Рвите мешки!
Распороли ножом мешки с зерном, затянули. Колхозные кони бешено несли бричку. А в бричке подбрасывало на соломе человека с белым лицом и с короткой, туго перетянутой рукой. Он, держась за грядку здоровой рукой, степным голосом, слышным за далеким краем пахоты, пел степные песни.
Фомихинская машинно-тракторная станция послала вдогонку автомобиль, чтобы быстрее доставить в усть-медведицкую больницу. Автомобиль несся в бешено крутящихся облаках. Не догнал: перед шатающимися в мыле и пене запыленными лошадьми засинели усть-медведицкие горы.
Перед готовящейся операцией он пел, и после операции он пел степные песни, далеко слышные за больницей по улице. И никак не могли его унять, – ругался.
Колхозники, столпившись, похоронили изжеванную руку в степи за скирдами. Да приехала родня, вырыла ее, привезла на хутор, повыла над ней в курене и похоронила.
Трудно, мучительно, с возвратами, с отрыжками создается новая общественность, другие навыки, новые бытовые условия, старое рассасывается, как старики рассосались в новом труде.
Помимо воздействия всей сложности новой обстановки, с неодолимой силой ломает старое машина. И они, эти колхозники, напряженно работают около ревучего двигателя, около нервно трясущейся молотилки, на тракторе.
Эх, молотилка замолчала! Ремень неподвижно обвис. Все беспокойно завертели головами, – простой!..
Мы спрашиваем:
– Товарищ, сколько вам записано трудодней?
– А кто ж его знает? Мы не знаем.
– Как же не знаете? Ведь работаете же?
– Работаем.
– Трудодни записываются?
– Знамо, записываются.
– Ну, так как же вы не интересуетесь?
Нас обступили. И кто-то сказал:
– Беседа будет?
– Какая беседа, зараз машину пустят.
А один, вытянув шею, сказал:
– Ды как ее узнаешь? Пойдешь к счетоводу, а он: «Ежели я вам всем справки буду давать, так мне работать некогда будет».
На нас смотрели во все глаза. И один добавил:
– А то и прямо к черту пошлет.
Масса колхозников пока еще не умеет давить на свою администрацию, не умеет заставлять напряженно, быстро и точно давать каждому отчет о совершенной им работе. Тут широкое поле для массовой работы. Просто эта сторона выпадала из поля зрения районных работников. Все усилия направлялись на создание кадра более или менее умелых учетчиков – это хорошо, это великолепно. А о том, чтобы развивать в массе колхозников сознание своих прав вообще и своего права знать результаты собственной работы – об этом забывалось, и в этом ошибка. И это общее для подавляющего большинства и других районов.
Машина и тут делает свое дело. В пыли несущейся, половы, в трясущемся грохоте молотилки мы спрашиваем черного от гари, замасленного товарища у ревущего двигателя:
– Вы знаете, сколько у вас выработанных трудодней?
Он слегка улыбается:
– А как же! У меня сто пятьдесят…
И он подробно объяснил, когда и откуда они набрались.
– А откуда же вы знаете?
– Как откуда! Придешь к учетчику: ну, Иван Иваныч, прикинь, сколько мне. Ну, он и прикинет.
– А если заартачится?
– Как может заартачиться? Ежели заартачится – прижмем.
И эти ответы почти везде у машины.
. . . . . . . . . .
Район делает огромные усилия по созданию и расширению кадров. Уже пропущено через курсы разной длительности около семисот колхозников. А на 1931/32 г. будет выпущено две тысячи пятьсот специалистов-колхозников и со стажем учебным по нескольку месяцев. Это уже поможет колхозам.
Шесть основных бригад (около сорока человек в бригаде) да одиннадцать мелких бьются в зной, в пыль, в иссушающий ветер, в холодный дождь, бьются в напряженной работе, – и степь сразу осела, съежилась, а посев в четыре тысячи га огромно зачернел. На шестьдесят процентов напружились повысить посев сравнительно с прошлогодним в Большинском колхозе.
Не успевают молотилки пожирать весь хлеб. Организовали молотьбу катками. А рук не хватает.
Домоседки дома сидят, возятся с ребятишками, с коровой, курами, – и ничего с ними не поделаешь: не выколупаешь из домашней скорлупы, да и все.
Четыреста дворов на хуторе. Триста семьдесят два колхозных двора. Не хватает рук, ах, не хватает… Как ни улещали домоседок, – не идут.
– Ды куды же мы за семь верст на молотьбу будем ходить! А ребятишки как?
Тогда им поставили гумно у самого хутора. Дали быков, лошадей, и они заработали катками. Нужно глянуть на ребятишек, тут же и сбегают.
Ясли. Чисто. Одинаковые железные кроватки, белые тканьевые покрывала странно выделяются в хуторской обстановке. И ребятишки тянутся ручонками к заведующей, зовут ее мамой, она из хуторских же, любовно, как наседка, собирает птенцов. А несут матери неохотно: у ребятишек поносы, еда плохая, лекарств нет, нет врачей, нет игрушек, а те, кто бы мог их понаделать, отмахиваются: «Некогда нам: вон инвентарь не успеваем починять». А тут уже в третьем помещении – гоняют из дома в дом. Только обживутся, устроятся с ребятишками, глядь: «выселяйтесь».
Вот почему так трудно выколупывать из скорлупы домоседок, – вечно опаздывают, вечно прогулы.
Мотает в несущейся по ветру соломе головой потная лошадь, прыгает за ней тяжелый ребристый каменный каток по хлебу. Торопливо погоняют белые платочки. Другие сгребают мякину, зерно, отвозят и подвозят все новые горы немолоченого хлеба.
И, странно поражая глаз, синея, бегают в дыму несущейся пыли васильки. Все в одинаковых синих платьицах, весело таскают солому обнаженными золотистыми от загара ручонками за своей руководительницей. Она торопливо сгребает солому граблями. Жизнерадостное лицо, живые, смеющиеся глаза и ловкие трудовые руки. Своя же колхозница. На курсах две недели была. Да что две недели! Так бы хотелось поучиться! Экскурсия детского сада.
Фомихинский колхоз. Молодой, с почти юношеским лицом председатель (кончил комвуз, деловой, чрезвычайно простые товарищеские отношения с колхозниками) после объезда гумен (молотьба) говорит: