Не доезжая до квартиры Дубоногова, шофер рванул руль. Машина с скрежещущим визгом занесла зад и замерла во взорвавшемся удушливом облаке. Человек, которого едва не раздавило, перед самой машиной махал кепкой:

– Стой!.. Стой!.. Стой!..

– Ты с ума спятил – под самую машину! Или горите вы тут… – раздраженно сказал Дубоногов, выхаркнув черную лохматку пыли, вытаскивая пальцем пыль из ушей и скрипя тонким песком на зубах.

– В райком, чтоб зараз ехали, – сказал тот, забираясь в машину, уже круто повернувшую в боковую улицу.

– Что там такое?

– Я ведь к тебе бегал. Секретарь сказал: хоть из-под земли. А там жена твоя…

Дубоногов схватил, железно раздавливая, его плечо, близко глядя в зрачки:

– Приехала?!

– Ды там же… ждет второй д…

Пронзительный визг, и не успевший схватить за ноги Дубоногов видел, как мальчонок мелькнул с шедшей машины. Снова взрыв. Облако поредело, видно было – по улице бежит, прихрамывая, мальчик и все: «мама!.. мама!.. мама!..» и растирает по лицу пыль с кровью и все: «мама!.. мама!..», пока за угол.

Дубоногов было за ним, да постоял в машине, махнул рукой, сел. Машина тронулась.

В райкоме устало опустился на стул.

– Чево?

– Здорово, Дубоногов!

Секретарь, щуплый, с молодым болезненно испитым лицом, посмотрел из-под очков усталыми глазами. Краснел стол, за которым сидел секретарь. Со стены смотрели Ленин, Сталин в больших рамах. У стен густо стояли стулья, – тут же и зал заседаний, а от двери к столу – цветной коврик.

– Сейчас же бери машину, езжай в Усть-Пропойск. Упорно проваливают уборочную. Знаешь, гнездо…

Дубоногов недвижно сидел, глядя в пол. Потом сказал каменно-устало:

– Семь дней не вылезаю из машины. Две недели в хуторах – не был дома.

– Знаю.

Дубоногов тяжело помолчал. И, сцепив зубы, уронил глухо:

– Жена приехала, полгода не видались. Десять дней всего отпуску…

– Слыхал. Ну, поезжай. Положение не терпит. Всех разослал… один ты. Завтра сам поеду. Машину не забудь сейчас же назад прислать.

И как будто упало на каменный пол:

– Не поеду…

– Поставлю на бюро.

Дубоногов опять помолчал и, тяжело пересиливая, сказал:

– Завтра поеду…

– Ты партиец?

– Утром чем свет выеду,

– Вылетишь из партии!

Дубоногов еще посидел, поднялся и тяжело пошел, вдавливая пол.

Через минуту ворвался шофер. Безусое девичье лицо, еще не отмытое от машинной черноты, густо запятнилось краснотой. Он навалился на краснеющее сукно, как будто хотел повалить стол на секретаря:

– Да это чево же такое, товарищ Куров? Что я – скот приблудный, – только б обратать, али верблюд – ни исть, ни пьеть, одни котяхи в пустыне выкидает!..

– Да ты что, товарищ? – сказал спокойно секретарь, дочитывая бумагу, – ты комсомол?

Парень опал. Только лицо не пятнилось, а сплошь налилось краской.

– Товарищ Куров, руки на руле замлели. Какой день не вылезаю из машины… Ды не жравши…

Секретарь посмотрел на него усталыми добрыми глазами и сквозь посверкивающие очки:

– Видишь, товарищ Бедин, у нас в районе где-то кулаки орудуют, а где – не прощупаем никак. Уборка книзу пошла. Сам понимаешь – день упустим, можем весь хлеб потерять – высыпется… Зной. Что тогда делать? Ну, вали!

Парень понуро сел, весь осунулся.

– Во! устал… – сказал он и жалко улыбнулся.

Секретарь немного подался к нему, прикашлянул, прижал к губам грязноватый, склеившийся платок и, глядя из-под очков, слегка развернул.

Бедин торопливо поднялся. Глаза округлились:

– Эх, товарищ Куров, это тебе доктора надо. Это как же… – И пошел.

Пока готовил машину, в глазах мерцало, наплывая, красное неровное пятно, задерживаясь на шине, на ободе, на запыленной черноте кузова, пока, ослабляясь, не меркло.

Машина запрыгала и опять поволокла за собой длинный крутящийся хвост. Побежали домишки, бывшая тюрьма с красным флагом, площадь с огромной песчаной ямой.

Каменно сидел Дубовогов. Нервно работал рулем Бедин, прожевывая хрустевший пылью хлеб. По дороге насадилось еще шесть человек. Ввалился на ходу предсельсовета. На углу уцепился кооператор. А у самого выезда, загородив дорогу руками, подвалили еще трое.

Бедин проглотил хлеб и резко затормозил, все посунулись, пыльный хвост нагнал и окутал.

– Это чево же такое? Машина на пять человек, а вас навалилось семеро, со мной восемь. Не успеем выехать, сядем. Левая рессора вся обмотана… в проволоках. И пешком иттить за быками, тащить его. Не поеду!

А лицо в пятнах.

Все заговорили разом и ласково:

– Ну, товарищ Бедин. Куда же нам деваться? Сам знаешь… Ну, потихонечку поедем. Не пешком же. Всех на работу рассылают… сам знаешь. Как же быть-то?

Бедин молча рванул руль, и закрутился хвост. Через минуту понеслись степь, и овраги, и дальние увалы, и обжигал горячий ветер, и зачиликали в знойно мерцающей дали косилки. Чугунный говор доносили чернеющие тракторы. Семь районных коммунистов валились на выбоинах друг на друга. Машина крякала, – долго ли выдержит?

В знойно побелевшем небе кругами плавали коршуны.

Муж и жена

Они лежали, близко прижавшись, и все то же распахнутое окно, и тонко и узко чернеющий тополь, и теплый запах пыли в тянувшейся с улицы темноте – все сливалось с истомно сладостной усталью.

И все позабылось – и долгая разлука, и тяжелые думы одиночества. Было только настоящее, да чернеющий тополь, да темнота, да наплывало сладкое забытье, с которым хотелось почему-то бороться, с ласковой улыбкой раскрывая отяжелевшие веки.

Она повернулась к нему и, поставив локоток под подбородок, другой рукой гладила его широкую мохнатую грудь. Й такой близкий, такой неповоротливый, такой родной! И, точно отдавая себя всю, всю, всю, самое интимное, где-то в отдаленном уголке почувствовала, бежала между ними незримо тончайшая трещина, которая, к ее холодеющему ужасу, могла разрастись, и сказала:

– Еня, я разбиралась. Знаешь, как трудно разбираться в фактах, в жизни. Ну вот, везде учат диамат. А как-то захватали его руками… понимаешь, вульгарное в этой трепотне… потными ладонями… Я хочу подойти к этому. Пойми, это – метод, метод разбираться во всем, во всем, что окружает. Ну вот, наша с тобой жизнь…

– Это другое, – сонно сказал он, – тут неприложимо.

– Как «неприложимо»?

Она приподнялась и перестала его гладить. Сорочка скатилась с матово светлевшего плеча.

Хриповато-сонно и устало:

– Это только в науке. Ну, там экономика, политика – вообще в книге, по-книжному в которой излагается. Партии в здешней работе нужны не белоручки, а революционные практики.

Она с ужасом села, подобрав под себя ноги и поправив сорочку. Испуганно прикрывая, прижала к груди оголенные руки.

– Что ты?!

Он виновато улыбнулся. Сон смахнуло.

– Ты, Еня, не читаешь, не растешь.

– Когда же это?

– …не растет кто, это – смерть… Это – как без еды.

– Да я из машины не вылезаю. Что ты, родилась только?

– Еня, партиец во всякой обстановке должен расти.

Он тяжело приподнялся. Хотел рассказать, как в слякоть ночью таскал сына, как у него не хватало времени в баню пойти. Да вдруг увидел, точно в первый раз, чудесные, огромные, мерцающие в темноте глаза. Ласковость, нежность тронули сердце. Хотел справиться с собой, да не справился: обнял, запрокинул жесткими губами ее побледневшее лицо.

Она долго лежала неподвижно, шевеля откинутой рукой его упрямо кудрявившиеся волосы. Во сне дышал сильно, спокойно, ровно. Потом отодвинула руку и лежала, глядя в черноту. Прислушалась к его дыханию, но услышала, как тоненько подсвистывал сын на сундуке.

Вдруг в этой иссеченной звездным сиянием ночи придушенно всхлипнуло. И еще. То, чего смертельно боялась, встало, изменив и ночь, и тополь, и тишину, налитую запахом теплой пыли.

Да разве он не такой, как был? Не такой, как встретила? Разве не он сделал ее партийкой? Качается вагон. Ночь бежит в окнах. Рига осталась позади. И страшный маленький шкафчик в углу белеет, качаясь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: