Да вдруг остановились, и дрожащий голос неожиданно:
– Я боюсь!..
В стене мрака стояла озаренная заревом, пыльная громада, и на зареве, как на экране, уходя головами в черное небо, ходили несказанного роста черные плоские люди. Они нагибались, что-то брали, подымали вверх, шагали громадными нечеловеческими шагами.
Стало страшно. Все сбились, прижимаясь. И все, ни на секунду не переставая, огромные, выше скирдов и, что было особенно страшно, совершенно плоские, черные люди ходили, сгибались, подымали что-то в руках.
Ребятишки давно бы унеслись в село, да из-за зарева – тяжелое, ни на секунду не падающее бормотанье молотилки, такое знакомое и мирное.
Мунька, не чувствуя боли, впился ногтями себе в руку. Да вдруг завизжал радостно поросячьим голосом:
– Это… это… мама мне читала… это – электричество… мама мне читала… в горах солнце светит, а… а на тумане тени от людей грома-адные… а тут электричество светит, а пыль от молотилки как туман, а на ней – тени грома-адные…
– Верно! – заорали ребятишки. – Вон энто дядя Ферапонт, ишь волосья копной. А энто Мотька, платок хвостами мотается.
Ребятишки весело понеслись. Эти страшные тени, плоские, но живые, были свои, родные, деревенские, только здоровенные.
Молотилка в гуле, дрожа и шатаясь, ненасытно пожирала запихиваемые в ее пасть Ферапонтом тяжелые пласты соломы с зерном, – и голова Ферапонта копной. И на Мотьке ушастый треплется хвостами платок. На вилах без перерыва, без отдыха подают пласты, а девки, понукая, почти рысью гоняют быков, подвозят все новые и новые громады хлеба. Парни, исходя потом, вскидывают его наверх.
Гудит и шлепает грозным шлепаньем несущийся громадный, не меньше тридцати метров, ремень. Трясется и гонит его двигатель, пожирая нефть. Бешеная пыль рвется из молотилки: рот, горло, нос, глаза – все едко забито. Душит кашель, нестерпимый чих. Девки по самые глаза обвязаны платками, да все равно задыхаются.
И никто не видит, какая громада бархатного мрака обступила с боков, налегла сверху. Моргая от неровной работы ревущего нефтяного двигателя, стосвечка с нечеловеческим напряжением приподымает густой мрак упругим озарением, и рвущиеся в поту, задыхающиеся в пыли люди видят только: золотой льется ручей пшеницы в подставляемые и носимые чередой мешки.
Подбежали к бригадиру. Он, как командир, коротко распоряжался.
– Дяденька Фетис, дай, мы будем работать.
Он глянул запыленными глазами с серо-насевшей на бровях, ресницах мякиной, быстро прокричал:
– Становись… возите мякину… да не баловать!..
Ребятишки кинулись.
– Михаила, дай им, пущай возють, а то на скирд не успевают подавать. А ты, Мотька, ступай мешки подавай к рукаву – зарьяли девки-то.
Обжираясь тяжелыми пластами, трясется молотилка в гуле, в вихре. Рвется из нее серыми взрывами мякинная пыль, и люди все рвутся, как в тумане. И все заглушает скрежещущий рев нефтяного двигателя да смертельно грозное шлепанье чудовищно несущегося ремня. И всю степь покрывает неоглядный мрак, приподнятый на току напряженным озарением.
Ребятишки радостно гоняют лошадь от молотилки к высоко насыпанному мякинному кургану. Лошадь, влегая, тащит двумя расходящимися от хомута веревками длинную, поставленную на ребро доску, а она, сгребая, тащит по земле высокую гору изжеванной молотилкой соломы, и опять торопливо и весело волочит назад пустую доску.
Пахомка, белея незакрывающимися зубами, прокричал, одолевая рев двигателя:
– Теперя, хто в степе, ужахнется: мы агромадные тут ходим.
Уже серые ребятишки стали, а веки, ресницы – пушистые от мякины. И все стоял колеблющийся рев двигателя, наполняя громаду озаренной пыли.
Вдруг Ипатка бросил лошадь и кинулся бежать. Топая рваными опорками, тяжело гнался за ним отец, волоча веревочные вожжи.
Ипатка путлял по току между скирдами, молотилкой, ревущим двигателем и, когда его нагонял отец, кидался под грозно несшийся, огромными губами шлепающий ремень, и ветер смерти трепал волосы. Ящерицей переползал на брюхе, а отец бежал кругом двигателя:
– Я тте!.. я тте!!.
Ребятишки летели, окружая отца, мешая ему бежать, и истошно орали:
– Не бей!.. Нельзя… убьеть… караул!..
Внезапно перестала шататься, смолкла молотилка. Перестал шлепать губами, обвис тяжелый ремень. Оборвал скрежещущий рев двигатель, и от него молча несло раскаленной гарью. В наступившем молчании померкло: беспредельная ночь надвинулась со степи, все поглотила. И такая же беспредельная почувствовалась людская усталость.
Тогда с замолчавшей молотилки, со скирдов, от мешков посыпались девки, парни, мужики и стали в черноте гонять Ипатку. Сквозь гогот, смех, взвизгивания девок мелькали желтые огоньки «летучей мыши».
– Дяржи, дяржи ево!.. Оттеда, оттеда забирай… гони к молотилке… к молотилке гони… перехватывай…
Бригадир кричал заветренным голосом:
– Какая сатана остановила движок! Это еще что за мода!..
Ребятишки бегали между взрослыми, кидались под ноги, истошно орали.
Ипатка, с оскаленными по-звериному зубами, бросался из стороны в сторону в темноте, а кругом гоготали, свистели, топотали.
– По местам! – орал бригадир.
Машинист побежал к двигателю. И двигатель опять заревел, зашатался. Опять вспыхнула стосвечка, померкли, ненужно желтея, «летучие мыши». Опять встали, бросая тени, скирды, горы обмолоченной соломы, а ночь приподнялась и расступилась над током.
Ипатка рвался из железных рук хохочущих людей. Потом стоял неподвижно, с искаженным лицом. По лицам ребятишек ползли слезы.
Подходил медленно отец, взвешивая тяжелый, туго свитый жгут.
– Ну, сынок, теперя я тебе поучу. Ты мене учил, теперя я тебе поучу.
В потухшем смехе голоса задавили его.
– Не дадим бить…
– Теперя скотину и тую не бьють.
– За што бить-то?
– Ды он, дяденька, по-матерному, а Ипатка сказал…
– Э-э, это не модель… Иди, Федор, иди, лезь на скирду.
Федор швырнул жгут и пошел.
– Растуды вас всех!..
– Ты это чево же? Забыл постановление обчего собрания: за курево на току и выражениями хто будет выражаться – штраф трешка, – сердито прокричал бригадир.
– Да всех вас… – выругался и полез на скирд.
Бригадир писал штраф.
Молотилка тряслась всеми суставами. Ремень бешено несся, грозно шлепая оттопыренными краями. Двигатель ревел. Поднялся опять свод озаренной пыли, и по нему двигались несказанные тени. Люди, задыхаясь, рвались в работе.
Ребятишки с счастливыми, пестрыми от пыльных потеков лицами, понукая лошадь, тащили ехавшей ребром по земле доской громадные кучи отработанной соломы, поддерживая со всех сторон вилами, чтоб не развалилась.
Кругом лежала беспредельная ночь, и лишь слабо маячили далекие отсветы других токов.
Дни, налитые зноем, ползли через степь, через село, через речушку. И зной сам стал наливаться скукой.
– Пойду к бате, – сказал Ипатка с померкшими глазами.
– Нне ходи!.. Убьеть.
– Пойду.
Ребятишки сидели на цыпочках рядком вдоль плетня и глядели в дырочки между прутьями.
Ипатка стоял во дворе перед отцом, опустив померкшую голову.
– Батя, може каурова напоить, – он уж сухой.
Ребятишки видели, как дядя Федор молча посмотрел на Ипатку неговорящими глазами и стал собирать на руку вожжи. Шагнул к плетневой стенке сарая, повесил на колышек.
– Своди, пора…
Ипатка, с осмыслившимся лицом, схватил мерина за недоуздок, повел.
Ребятишки гурьбой стали отворять скрипучие жердевые ворота.
– Потом запрягешь, отвези на ток трое вил. Скажи, отец из городу привез. Спросють, я в сельсовет.
– Скажу, батя, – крикнул Ипатка засветившимся голосом.
Ребятишки торжественной гурьбой шли кругом мерина.
Машина, пыркая и оставляя вихрем уносящийся хвост, ворвалась в изрытые колесами, поросшие травой улицы. Проносились одноэтажные, с палисадниками домики. Куры разлетались с отчаянным криком, а свиньи не успевали подняться с колен. Пронеслась площадь с огромным котлованом, из которого брали песок на стройки. Пронеслась старая тюрьма с крохотно черневшими из-за громады белой стены оконцами. Теперь знойно краснел флаг – ссыпной пункт. Пронеслась новостройка в лесах. Пронеслась облупленная церковь без креста. В разных местах шофер придерживал, и товарищи, как зайцы, выскакивали на ходу.