– Как облизали его.
– У него все складное.
В комнатке засмеялись.
– Чего ржете? Накликать хотите. Ванька, ступай на стрему.
– Чего все я? Пущай Алешка.
В оконце стукнули снаружи. Все замолчали. Бабы как держали в воздухе иголки, так застыли.
– Кобель.
У всех отлегло.
– Ну иди, Ванька, иди, надорвешься, боров. Ступай, тебе говорят.
День выдался солнечный, жаркий. По улицам тонко висла пыль и проезжали на сытых лошадях усатые городовые, строго поглядывая. Улицы полны обычной толпой.
В овраге, куда сваливают со всего города мусор, дохлятину, стоит толпа рабочих и работниц в цветных платочках. Над толпой неподвижно повисший флаг, и по складкам извиваются белые буквы.
Молодой с черными усиками стоит на куче навоза и говорит негромко:
– Товарищи, сегодняшний день мы празднуем. Сегодняшний день, как окинуть глазом, так по всем странам, по всем государствам рабочие собрались и празднуют и вспоминают и про нас, потому что, товарищи, мы все связаны, трудящиеся всего мира связаны неразрывно. Только забываем мы про это, товарищи. Вот каждый день колотишься на работе, да грызешься с мастерами, да все думаешь, как бы выколотить лишнюю копейку в получку, а вечером либо завалишься, либо в трактир. А я бы… я бы… кххе-хх…
Он как будто подавился – тошнота подкатилась к горлу: недалеко глядел на него оскаленными зубами огромный дохлый пес. Кожа с него сползла. Мириады червей кишели в разорванном брюхе. Тучей гудели крупные мухи, сверкая блестящими зелеными спинками. Несло нестерпимой вонью. Бабы и девки затыкали платочками носы.
– Не слыхать!.. говори громче…
– Громче!..
– Тише вы!.. пасть распялили, чтоб фараоны услыхали…
И опять стоят и слушают, вытягивая шеи и ничего не слыша.
– Так я, товарищи, хотел бы, чтобы не только раз в году, в этот светлый наш праздник пролетарский, мы вспоминали, что все мы – братья-пролетарии во всех странах, по всей земле, во всех государствах, чтобы помнили мы об этом, товарищи, всегда, а не то что по торжественным случаям. Я бы хотел, товарищи, чтоб…
Прибежали, запыхавшись, ребятишки и прокричали:
– Фараоны!
В ту же минуту по верху пронесся топот и над краями оврага показались лошадиные морды.
– Вот они!.. гони их!.. – пронесся хриплый полицейский голос.
Лошади садились и съезжали на заду по крутому скату.
– Ишь, дьяволы, куда забрались! И не подумаешь… А мы битый час лошадей гоняли; как скрозь землю провалились.
Засвистели нагайки.
Ночь глядела в распахнутые окна великолепного отдельного кабинета лучшего в городе ресторана, и бархатная чернота ее была особенно густа, оттого что в кабинете ослепительно все было залито напряженным светом электрических лампочек. Стоял веселый гул голосов.
Пела певица с низким вырезом на спине. Кудлатый господин ей аккомпанировал.
На мягких бархатных креслах – товарищ прокурора, жандармский ротмистр, кое-кто из адвокатов, певицы из шантана и сам полицмейстер, в сиянии своей власти и силы. Возле него – помощник.
– Я говорю: водворю тишину, спокойствие и порядок – и водворил. Тише воды, ниже травы, – у меня ни-ни!..
И, грузно повернувшись, сказал сладко:
– Ни-и-на! Ну, протанцуй… Протан-цу-й для героя дня.
Нина, светлая, красивая, гибкая девушка, с ленивым и наглым лицом, на котором от густых ресниц тени, сказала, чуть усмехаясь холодными глазами:
– У Броша мне нравится браслет.
Полицмейстер налился кровью.
– Богиня! Все для тебя… В девять часов завтра браслет у тебя.
И, повернувшись к помощнику, захрипел полицмейстер:
– Иван Никанорыч, велите Брошу завтра доставить.
Тот слегка наклонился и сказал вполголоса:
– Полторы тысячи… Как бы скандал не разыгрался…
– Заплачу, конечно, – сердито прохрипел полицмейстер и расстегнул ворот мундира.
– Запла-атит!.. – подмигнул за спиной молоденький адвокат.
Нина поднялась, сквозя тонкой тканью, постояла и вдруг, заложив над головой руки, изгибаясь, поплыла вокруг комнаты в мелкой дрожи, бесстыдно и грациозно, нагло и с странной девичьей недоступностью.
Полицмейстер, хрюкая, пошел ей навстречу. Все восторженно закричали, подымаясь с шипящими бокалами шампанского.
Разошлись, когда электричество стало бледнеть в рассвете.
Утро. Полицмейстерша давно хлопочет: уже приняла от купцов окорока, две головы сахару, конфеты и великолепную штуку тончайшего голландского полотна – купцы полицмейстеру челом били.
Полицмейстерша была в самом радужном настроении и все приговаривала, убирая даяния.
– Все пупырышек мой. Ангелочек мой. На нем весь город держится – ну и благодарят. Покою-то не знает, – сегодня целую ночь у губернатора дежурил. Тот карты устроил, ну, неловко уйти, ну, и просидел до рассвета. И какой нежный пришел. Пусть поспит.
В девять часов пришел помощник с встревоженным лицом.
– Встал?
– Спит ангелочек.
– Мне непременно нужно видеть.
– Н-ни за что!.. Пусть поспит, устал: у губернатора целую ночь сидел, карты были…
Подали письмо. На конверте: «спешно».
Полицмейстерша быстро распечатала и вдруг побагровела. Схватила благодарственный окорок и кинулась в спальню. Сейчас же оттуда послышалась свалка, вопли и испуганно-хриплый бас полицмейстера.
Помощник вбежал.
Полицмейстер в одном белье и в колпаке с кисточкой пятился, защищаясь руками:
– Что ты! что ты!.. Белены объелась.
Полицмейстерша махала над ним окороком и исступленно визжала на весь дом:
– Враль подлый, враль! Целую ночь с Нинкой… Да браслеты потаскухам рассылать!.. Старый козел, взяточник подлый, ведь ты…
– Позвольте, Августина Федоровна. Я сейчас от губернатора, требует немедленно вас, Сергей Никанорыч. В городе забастовка.
– Как забастовка? – не понимая и выкатывая глаза, сказал полицмейстер упавшим голосом.
– Все стало: заводы, фабрики, мастерские, даже извозчики не выехали на биржу.
– Это на каком основании?
У полицмейстерши окорок повис в руке.
– Рабочие никаких требований не предъявили, а просто бросили работу.
Полицмейстер побагровел.
– Ах, рракалии!.. Да ведь вожаки арестованы?
– Арестованы.
– Вчера отпороли хорошо?
– Да, всыпали…
– Ну, так какого же им черта нужно! Чего же им еще нужно? Какого же им рожна!
Он тяжело опустился в кресло и стал сизым.
– Всяких подлостей от них ожидал, ну этого не ожидал…
Красный праздник*
Как масло с водой, сколько их ни взбаламучивай, упрямо расслаиваются, – так враги революции угрюмо уходят с улиц, с площадей, давая место рабочим, и начинают широко взмывать праздничные революционные флаги.
Автомобиль неустанно несется вперед, холодный осенний ветер режет глаза, выжигая слезы. Мимо с обоих боков проносятся серые колонны революционной армии и без конца черные фигуры рабочих.
Отчего лица спокойные?
Нет, не весело-праздничные, не смеющиеся, а спокойные спокойствием решимости, спокойствием пережитых побед, пережитых и переживаемых боли и горечи. Тяжкий млат, дробя стекло, кует булат.
Красные полотнища полыхают на улицах. Под серым холодным октябрьским небом красный город.
Ни одного «благородного, чистого господина», ни одной «благородной дамы». Ветер свистит и нижет насквозь. Не зазнобило ли их?
Чьи же это злые глаза блестят за стеклами домов?
Вот голова нескончаемой детской колонны. У этих лица веселые. Еще не пришло время положить на них печать спокойной решимости, сосредоточенной серьезности. Они улыбаются, смеются, поворачиваются друг к другу, машут нам. И вдруг вспыхивает детское «ура», внезапное и радостное, и катится с нами вдоль их нескончаемой колонны.
Ну, просто оттого, что автомобиль быстро несется, захлебываясь, треплются на нем красные флажки, и мы сидим, мы, – давно знакомые, даром что никогда не видались, – ведь это пролетарские дети, а в красном автомобиле могут ехать только их друзья.