Взгляни на всю громаду совершенного. И в больших, и в малых событиях увидишь то, что вынесло вверх революцию и оправдало все жертвы ее – увидишь созидающую, животворящую силу партии.

Ей будут петь славу века.

Навыворот*

Капитон Иваныч держал трактир. Место было бойкое, хоть и в стороне от железной дороги. Много было проезжего люда, да и из соседних деревень наезжали мужики в базарные дни. И свое село было большое.

В базарный день далеко до свету, среди осенней тьмы, слякоти, невидимо сеющегося дождя всеми огнями светился трактир. Капитон Иваныч – небольшой, пузатый, с пузатыми щеками, маленьким красным носиком и бегающими мышиными глазками – носился по всему двухэтажному трактиру. Везде слышался его тонкий визгливый голос. Внизу были комнаты для приезжающих; сюда же тайно приводились гулящие девицы. Вверху – биллиардная, буфет, чайная и закусочная, а в отдельных кабинетах в чайниках самогонка подавалась.

Жена и дочь тоже с утра до ночи возились по трактиру.

Три человека служащих было у Капитона Иваныча.

Никиту он вывез из голодающих мест. Возил он туда собранный волостью хлеб, половину которого очень выгодно для себя продал, другую половину пополнил отрубями, песком, сдал и получил большую благодарность. Тут-то он нашел на улице умирающего с голоду Никиту. Сердце у Капитона Иваныча ласковое и сострадательное, не мог он видеть чужих голодных страданий, забрал Никиту с собой; накормил, одел, приспособил к трактиру. И Никита привязался к хозяину, как пес, – никто не знал, когда он спал, ел; все видели только, что он работал, как вол, и глядел исподлобья хозяину в глаза, крепкий, коренастый, неповоротливый, как медведь, но если сгребет, пискнуть не успеешь – сломает. Скажи хозяин: «Убей человека» – и не моргнул бы, раз – и готово.

Был еще служитель при трактире – парень лет восемнадцати, веселый, разбитной, любитель девок и самогонки, – так и не закрывает белых ядреных зубов: гы-гы да гы-гы-гы! Бил его хозяин, а он все свое: как чуть отвернутся, и спер бутылку самогона, и опять бой, а ему как с гуся вода, – гыгыкает, скалит зубы, да под глазами фонари хозяйские стоят.

Была еще девушка, тихая, безответная, бледное личико, и смотрела недоуменно голубыми широко раскрытыми глазами. Били ее, щипали, тиранили, держали вечно голодной хозяйка с дочерью; знали – изнасильничал ее Капитон Иваныч; молила она, плакала, сапоги ему целовала, – нет, изнасильничал; и не могли ей простить этого мать с дочерью. Бросили ей дерюжку под лестницей – там и спала, свернувшись, и дрожала всю ночь.

Отлично работал трактир, и был полная чаша дом Капитона Иваныча.

Оттого все ладилось у Капитона Иваныча – умел с людьми он ладить, со всякими людьми умел. До революции у него был этот самый трактир, сам и строил. И все начальство, какое только приезжало в волость, все прямо к нему, – и становой, и пристав, и сам исправник при объезде уезда. И тут разливанное море – на карачках ползало начальство.

Зато и уважали Капитона Иваныча. Всю округу он в кулаке держал: за гроши скупал хлеб, скот, масло, холсты и прочее. Пикнуть никто не смел. Любили его все, величали благодетелем.

Пришла революция, и все благополучие Капитона Иваныча рухнуло: трактир пошел под школу; землю, лес, скотину отобрали. Туго пришлось. Мужики перестали ломать шапки, а как только попадался на глаза, ругали матерным словом и величали мироедом, сосуном, кровопийцей. Да вскоре опять повернулось на старое: и базары открылись, и торговля началась, и опять стал скупать Капитон Иваныч у крестьян и хлеб, и скотину, и масло. И опять стали низко скидать перед ним шапки и величать Капитоном Иванычем.

И с начальством с новым поладил. Ну, да свои люди попали, все по-хорошему обошлось. Собрали многочисленный и шумный сход, разогрелись, дошли до градуса – ыаза вывалились (целую неделю перед этим Капитон Иваныч гнал самогон), и порешили: построить хорошую новую школу, когда… будут средства, а пока сдать помещение Капитону Иванычу под трактир для общественного доходу, «силов наших нету, все животы пропали, а школа все одно бездействует – ни дров, ни книг, и учителя разбежались». На том и постановили. А Капитон Иваныч пожертвовал прекрасных брусьев на стройку новой школы.

Засветился трактир, заиграл, забурлил. Комом стало наворачиваться опять состояние Капитона Иваныча все больше и больше; опять он стал благодетелем всей округи.

Ах, все бы хорошо! Так ведь надо ж было – завелась червоточина, заноза, и все росла, колола, и перестал спать по ночам Капитон Иваныч.

И кто бы был! Добро, хороший, уважаемый человек, а то Кирюшка Чересседельников, плюнуть не на что, – пришел из Красной Армии и – на тебе! – стал писать, да куда писать-то?! в газеты. Придут газеты, глядь, а там корреспонденция, да про нашу волость, да про наше село, да про Капитона Иваныча. Эх, мать твоя, тетка кривая! Этак невдолге и на свет божий с потрохами выволокут, – да тогда и не расхлебаешь каши, все ведь поплывет, все дела наизнанку, навыворот пойдут. Пробовал Капитон Иваныч и добром с ним. Чересседельников заходил иногда вечерком в трактир. Посидит, чайку попьет и все с мужиками беседует, что и как.

Опять – пришить можно паскуду и остаться в стороне, никаких доказательств не будет, да ведь пойдет писать губерния. Наедет следствие, начнут докапываться, что да как. Капитона-то Иваныча к делу не пристегнут, бездоказательно, а дела всякие попутно всплывут…

Думал, думал Капитон Иваныч, удумал-таки, позвал Никиту.

– Вот что, ты, бревно стоеросовое. Тут есть один человек, который на мою жизнь замышляет. Так ево надо тово… ентово… Дурак! не убить, а маленечко… потолкать. Да ты понимаешь, кувалда неотесанная? Заставь болвана бога молить, он те кишки вывернет… потолкать трошки, под микитки, под зад, обмять маленечко, а не то что до бесчувствия… Дура, тебе говорят, ай кому!..

Никита стоял перед ним, как вывороченный сукастый пень, и бычился, и от этих маленьких из-под насунутого толстого черепа глаз становилось жутко.

– Возьмешь в сарае мешок да, как завечереет, стань под лестницей, а лампу не зажигай, – пущай в потемках. Ну, как будет идтить тот человек, который замышляет на мою жисть, только на лестницу, я крякну, ты зараз мешок ему на голову задерни, чтоб не орал, и при его к сараю, а там помни: трошки, да трошечки, дубина ты кедровая, а то напрешься, как бык, сиволапый черт! Ежели дюже искалечишь али убьешь, сгною в остроге. А потом к избе курносой Машки оттащи и брось, будто ребята его застукали.

– Понимай.

– Понима-ам! дура пресловутая… Под расстрел сукина сына, ежели дело мне попортишь…

Давно сидит Никита с мешком в темноте под лестницей, по которой то и дело шаги вверх и вниз, и все чертыхается народ: темно, спотыкаются.

Хозяин в темноте окликнул:

– Тута, Никита?

– Здеся.

Капитон Иваныч вышел на улицу, темь, зги не видать, постоял, постоял, – нету корреспондента, как провалился. Пошел назад, полез по лестнице, споткнулся, чуть носом не запахал.

– Экк ево!

В ту же секунду что-то перехватило ему голову, горло, грудь, руки и поволокло. Он не мог кричать, не мог выпростать руку, как ни бился, только ногами болтал да господа молил.

Потом его кинуло наземь и… да что же это такое?! Его там било, катало, мяло, душа с телом расставалась. Потерял память.

Очнулся, лежит он в луже, дождь хлещет, темь, кто-то стаскивает с него мешок, слышит – голос Чересседельникова:

– Капитон Иваныч, да это вы?! Да кто это вас?..

А Капитон Иваныч заплакал и проговорил вспухшими, как подушка, губами:

– Го… голубчик… на… навы…во… рот… навыворот вышло…

Председатель областного суда*

Я помню его: холеная борода на обе стороны, холеные руки. Непереходимая черта тянулась между ним и всей проходившей перед судейским столом толпой. Узок был замкнутый круг, где он чувствовал себя с равными: начальник области (князь), начальник штаба да прокурор (пять тысяч десятин). У самого было великолепное имение в Орловской губернии.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: