– Что?
– Вы изволили сделать распоряжение…
– Почему после «сего» нет запятой?.. Чей это доклад?
Мухов немного помолчал, опасаясь нарушить течение мыслей начальника.
– Вы изволили сделать распоряжение о производстве дознания и разыскании виновника по поводу доставления из канцелярии сведений в газету…
– В какую газету?.. о чем вы?.. Опять: здесь не запятую, а точку с запятой… А тут совсем без знака… Ведь сколько раз говорил, что прежде всего знаки препинания!.. От этого смысл зависит!
Молчание.
– Вы изволили сделать распоряжение второго сего января… – проговорил Мухов, точно глотая больным горлом большой, угловатый, никак не пролезавший туда кусок, – виновник найден…
Мухов проговорил это и стоял, как человек, только что совершивший преступление и понимающий, что сделанного уже не поправишь. Начальник посидел молча, раздумчиво поглаживая усы, и потом спросил:
– Журнал по очистке нечистот губернских зданий прошел?
– Нет, не прошел еще.
– Так поторопите, год ведь начался. Пошлите Савельева.
Мухов вышел, прошел в канцелярию и сел на свое место, темный, как туча.
– Ну, что? Ну, что он? – жадно накинулись на него.
– Ничего…
И, помолчав, добавил:
– Да и подлый мы народ!..
Случай*
Извозчик, дергая вожжами и хлопая локтями, подъехал к подъезду огромного дома. Дом был белый, четырехэтажный и ничем особенным от других домов не отличался.
Маленькая, тщедушная старушка в черном платье, с бледным, измученным, прорезанным морщинами лицом, сошла с пролетки. Огромного роста швейцар раскрыл перед ней дверь, и она поднялась по лестнице, устланной бархатной дорожкой. На площадках стояли в огромных кадках тропические растения, сквозь цветные окна весело пробивалось солнце, ложась красными и синими пятнами на пол, на стены, на перила лестницы.
Старушка вошла в приемную. Везде мягкая мебель, ковры, вазы с цветами, лепной потолок. Дожидалось несколько дам в богатых нарядах.
Вошел высокий, важный, осанистый мужчина, с выхоленным лицом, расчесанной бородой, в золотых очках. Он подошел к старушке и подал руку. Та поднялась, отирая неудержимо катившиеся из глаз слезы,
– Что же… ба…тюшка?
– Ничего, прекрасно, в весе даже стала немного прибавляться.
– Спит?
– Сон несколько лучше. Можете пройти к ней.
Важный господин отошел и стал говорить с другими посетителями. Старушка вышла из приемной и в сопровождении служительницы пошла по длинному коридору, застланному мягкой дорожкой и несколько раз заворачивавшему. Им встретилась маленькая, худая женщина, с страшно бледным лицом и мрачно горевшими, впалыми глазами, с густой под ними синевой. Она остановилась и молча глядела на проходящих. И вдруг кожа худого, костлявого лица ее потянулась в стороны, рот обнажился, выступили синие десны, полуизъеденные зубы; она засмеялась беззвучным смехом. Потом мгновенно лицо стало злым, а глаза мрачно загорелись, а через минуту она опять беззвучно смеялась, обнажая синие десны. Это было страшно, и старушка торопливо шла со своей спутницей.
Они подошли к плотно запертой двери. Девушка принесла стул, поставила у самой двери и открыла в ней крохотное замаскированное окошечко, в которое можно было глядеть одним глазом.
– Благодарю вас, душечка!
Старушка села на стул и, вытирая, глотая неудержимо катившиеся, жгучие, едкие, отнимавшие всякую надежду слезы, стала глядеть в окошечко; но слезы застилали глаза, и она ничего не могла разобрать. Слышно было только, как за дверьми женский голос, напевая, смеялся коротким смехом, говорил с кем-то; но, когда замолкал, было тихо, и никто не отвечал. И это молчание в промежутках было так ужасно, так чудовищно, такой невыносимой болью проникало в сердце, что старушка со страшным усилием подавляла готовый вырваться стон. Кусая губы, со сморщенным, изуродованным сдерживаемыми, подавляемыми рыданиями лицом, не отнимая от дергавшихся губ платка, глядела она в окошечко: «За что?.. За что?..»
В окошечко видна была часть большой, светлой комнаты, занавеси, портьеры, письменный стол, рояль, книжный шкаф, качалка, картины, фотографии, мягкий ковер. И среди этой красивой изящной обстановки она – все такая же стройная фигура, тот же жгут туго свернутых каштановых волос. Только когда поворачивается, с бледного лица смотрят незнакомые,
глубоко ушедшие глаза. На этом бледном лице лежит черта, отделяющая ее от всех людей, от всего мира. Так странная, почти неуловимая черта застывшего мертвого лица отделяет его, делает чуждым.
Каждый день приходит мать и смотрит на свою дочь через окошечко сквозь застилающие глаза слезы. Она не может прижать к исстрадавшейся груди свое дитя, свое дорогое, несчастное дитя, так нуждающееся в ласке: та не выносит ее. При взгляде на мать девушка приходит в исступление. Странная, жгучая, почти сознательная ненависть горит в ее серых глазах.
Болезнь, страдания, смерть посылаются небом, но ненависть дочери, которой отдана вся жизнь, это – казнь, несправедливая, жестокая, ненужная. И демон ропота и непокорности подымает свою страшную голову в исстрадавшемся, измученном сердце. А сквозь застилающие слезы виднеется тугой жгут каштановых волос, откуда-то издали доносятся смягченные звуки рояля, и по коридору чудится чей-то негромкий, страшный, разом смолкающий смех.
«Мама, дай мне жить, как я хочу!» – «Но, дорогая, ведь ты знаешь, я люблю тебя больше жизни». – «Ах, мама!..» – слышится не стирающийся в памяти голос дочери.
А слезы бегут и бегут, и доносятся звуки рояля, и чудится беззвучный, ужасный смех, и слышатся заглушённые шаги по коридору.
– Вам, может быть, воды стакан? – спрашивает, участливо наклоняясь, сиделка.
– Нет… ду…шечка… дорогая… спа…сибо!..
Год, долгий, бесконечно тянущийся, ужасный год, и в то же время все это так страшно, так поразительно ярко стоит перед глазами, как будто произошло вчера.
Под нависшими ветвями яблони бунтовал и бурлил на безукоризненно белой скатерти самовар. Косые лучи сквозили и дробились в верхних ветвях деревьев. Лист не шевелился, и синеватый сумрак в тихом раздумье стлался по примолкшей, чуть-чуть отсыревшей земле. Камыш похилился, и сквозь заросли живым блеском поблёскивала вода. Было тихо, уютно.
Осторожно переступая старыми ногами со ступеньки на ступеньку, сходила старушка с выглядывавшего из-за кустов сирени и роз крыльца, неся серебряную, в виде ларца, сахарницу и чайницу и целый пучок ключей. Открыла чайницу, взяла ложечкой чай, засыпала, накрыла горячий чайник полотенцем и задумалась.
Самовар курлыкал, пускал горячий пар, брызгал из-под крышки кипятком и всячески старался обратить на себя внимание; но старушка, все так же задумавшись, сидела, не замечая его проделок. Тогда он успокоился, перестал бурлить и разочарованно и тоненько запел. И эта бесконечная и тоненькая песенка тянулась, как паутинка, временами точно цепляясь и прерывчато ниспадая звенящими капельками.
А старушка все думала. Маше двадцать третий год, – пора замуж. Чего ей нужно? Красавица, умница, образованная, и средства за ней прекрасные, – имение чистое, без долгов, дом в городе и этот сад. И мать всю себя отдала ей, всю жизнь. Все шло по порядку. Маша подрастала; сначала ученье дома, потом в институте, потом нужно бы замуж и женихи находились; но Маша вдруг стала настаивать, что она хочет ехать на курсы. Это было тяжелое время… Как, откуда это взялось? Зачем на курсы? Для чего они? Для чего они именно Маше, такой красавице, с хорошими средствами? И без того отбою не было от женихов. Но Маша настаивала на своем мягко, нежно, но неуклонно. Пришлось согласиться. Мать ни за что только не хотела отпустить ее одну, и они поехали вместе.
В Петербурге началась особенная, несколько тяжелая для старушки жизнь. Маша почти все время проводила на курсах, на публичных лекциях, в библиотеке, на кружковых чтениях. И старушка ждала, когда окончатся эти долгие четыре года, и, когда наконец они окончились, она с облегчением вздохнула, и они поехали после экзаменов в свой сад. С ними вместе приехал погостить из Петербурга их хороший знакомый, друг Маши, молодой, только что окончивший врач. Онлюбит Машу. Он хороший, милый, славный, но… старушке хотелось бы другого жениха. По Машиной красоте, образованию, уму, средствам ей нужен лучший человек из аристократического общества. Впрочем, уже как бог судил, только бы Маша счастлива была. Беда вся в том, что Маша не говорит ни да ни нет. Что она думает? Что у нее на сердце? Ведь время уходит, года уходят, сердце сжимается от боли при мысли, что у Маши даром пропадают молодость, красота, молодая, свежая, полная сил жизнь. Да и у нее, у старухи-то, годы уже большие, начинает уже прихварывать, – дождется ли, нет ли, внуков; а как бы хотелось хотя первенца понянчить, посмотреть на него хотя бы одним глазком, а там хотя бы и глаза закрыть. Господи, ведь так все в жизни просто, ясно, так все идет по порядку, – а тут запуталось, и ничего не разберешь!