Проснулся он, точно его кольнуло что-то. Он открыл веки: яркий солнечный свет бил ему в глаза. Над ним стояли на лошадях вчерашние два калмыка…

Казак вскочил как ужаленный, схватил пику и крикнул не своим голосом:

– Не знаю… не видал… не знаю… Чего вы пристали?

– Ты чего кричишь?.. Старуху, калмычку, ищем… Со вчерашнего дня пропала… Чего испужался?..

– Не лезьте ко мне, а то перепорю обоих… и лошадей! – И Иван с побледневшим и исказившимся от злобы лицом замахнулся пикой.

Калмыки отъехали, остановились шагах в десяти и стали о чем-то жарко говорить между собою, показывая плетями на Ивана. Потом ударили по лошадям и уехали прочь.

К полудню Иван пришел на казачий хутор, а через три дня добрался и до своей станицы.

IV

Встретила Ивана жена за воротами и упала ему в ноги. Он понял, в чем дело, взял плеть и стал сечь ее плетью нещадно и жестоко. Она валялась в ногах, отчаянно кричала и молила о пощаде. Всю вспухшую, с заплывшим синяками лицом он оттащил за косы и бросил посреди двора. На другой, на третий, на четвертый день продолжалось то же самое. Наконец казак устал, да и жизнь не ждала, надо было приниматься за работу. Деньги, какие он принес, пропили. Базы, сараи, курень требовали починки, скотину надо было гонять на водопой, на выпас, молотить хлеб, готовиться к пахоте, полоть бахчу, заготовлять на зиму одежу себе и ребятишкам, которые бегали по широкому двору, и среди них маленький кудрявый мальчик, не похожий на Ивана.

Сначала Иван часто попрекал жену, но мало-помалу обида и горе сгладились, и трудовая жизнь, полная бедности и заботы, потекла однообразно, так же, как и до службы.

Прошел год. Настала вторая зима. Корм скоту подобрался – надо было ехать в степь за сеном. Иван запряг лошадь в сани, положил полсть, вилы, краюху хлеба и стал потеплее одеваться, так как на дворе все крепчал мороз. Надел тулуп, валенки, стал надевать рукавицы, поглядел, а они все изодрались – дыра на дыре, нельзя и ехать, руки отморозить можно. Иван стал рыться в старье, чтоб найти обрывки кожи, заплатать рукавицы, да вдруг вспомнил, что на полатях валяется изорванная седельная подушка, которую он принес два года тому назад, когда воротился с кордона, и забросил на полати. Иван полез наверх, достал подушонку и стал выкраивать из нее лоскуты кожи. Из подушки полезла шерсть, и вдруг вывалилась пачка кредиток. Иван оторопел, с секунду глядел на деньги, перекрестился, дунул на них, опасаясь, что это наваждение, потом схватил и бросился из куреня на баз, забился в угол под сарай и стал считать. Денег оказалось пятьсот сорок девять рублей.

Иван не поехал за сеном, а через три дня поехал в окружную станицу на ярмарку. Вдруг открылась масса нужд, которые, оказывается, не терпели ни малейшего отлагательства и которые тянулись из года в год. Надо было накупить овчины для тулупов на всю семью, досок для пристроя к куреню, пару молодых бычков, арбу и многое множество другого необходимого в хозяйстве, Веселый, хорошо и тепло одетый, немного выпивший, похаживал Иван от одной лавки к другой; купцы его ласково и приветливо встречали, и он наслаждался, чувствуя новое, незнакомое дотоле положение богатого человека, к которому относятся все с почтением. Вечером он пил чай в трактире и угощал откуда-то выросших вокруг него новых приятелей и друзей, как вдруг в трактир вошел урядник с двумя полицейскими и потребовал, чтобы Иван шел в станичное. Иван вытер вспотевшее лицо, расплатился с трактирщиком и отправился с урядником в станичное. Здесь его сурово встретил станичный атаман:

– Ты что же это, фальшивыми деньгами вздумал торговать?

Иван побледнел как полотно.

– Никак нет, вашскблагородие!

– Врешь! Пять человек купцов приходило и деньги представили.

– Никак нет… не могу знать… – бормотал Иван, все больше и больше бледнея, заикаясь и путаясь.

Ивана арестовали. Через полгода его судили в окружном суде. Он сидел, сгорбившись, осунувшийся и поседевший, и слушал прокурора и своего казенного защитника, мало понимая и мало интересуясь их речами. На вопрос, не сам ли он выделывал кредитки, он отвечал: «Никак нет», – а на вопрос, от кого же он их достал, так же неукоснительно отвечал: «Не могу знать».

Когда старшина присяжных после совещания стал читать, виновен ли Иван Михайлов Чижиков, казак такой-то станицы, в том, что… – Ивану с изумительной ясностью представилось, как калмычка кричала и звала своих сыновей, как мелькнули и скрылись в темной дыре ее босые ноги, как он шел по степи и степь становилась все глуше и темнее, как сначала кричали и сверлили кузнечики, а потом и они смолкли, потухли все звезды, и кругом стояла мертвая, черная темнота, как он заснул, потом вскочил уже при ярком дневном свете и закричал: «Не знаю… не видал… не знаю!..»

– Да…. виновен.

На секунду в зале суда наступила тишина. Иван поднял дрожащую руку, перекрестился, потом поклонился судьям, публике и сделал земной поклон присяжным.

– Покорно благодарю… – праведные судьи!.. правильно осудили…

И, обернувшись к председателю, с искривленным бледным лицом, по которому текли слезы, проговорил вздрагивающим прерывающимся голосом:

– Мне бы ее, вашскблагородие, старуху-то, мне бы ее выдернуть оттеда, выдернуть бы оттеда… а я ее… а я ее спихнул… Покорно благодарю… правильно!..

Его присудили к четырем годам каторги.

Епишка*

I

У Епишки, – за сорок семь лет его только три раза назвали Епифаном Васильевым Кокмаревым: это мировой судья, когда судили его за нарушение общественной тишины и спокойствия, – у Епишки был вздернутый нос, конопатое скуластое лицо, редкая бороденка, жена, трое ребят и отставной солдат, неизвестно откуда взявшийся и неизвестно почему живший у него.

Епишка никогда не видал своего отца и матери, ибо был незаконнорожденный. Смутно помнил он большой дом, битком набитый детьми, где его драли, как Сидорову козу, и он ходил с подведенным под ребра животом. Потом отдали к сапожнику. Сапожник хотя бил его и реже, но зато больнее, потому что был сильный человек, а в пьяном виде поил водкой, покупал сластей и учил непотребным словам. Лет двадцати Епишка завел свою маленькую мастерскую на окраине и познакомился с Акулиной, своей теперешней женой.

С черными острыми глазами, упругая, сильная, она сразу заполонила его, но он и намекнуть не смел о своей любви, – Акулина его просто не замечала. Так прошло около года. С Акулиной, жившей в прислугах у лавочника случился грех: у нее родился ребенок. Тогда Епишка осмелился:

– Акулина Ивановна!.. Как перед богом… то есть до такой степени… Господи, да я…

Акулина – исхудавшая, осунувшаяся, бледная, но с горевшими глазами – глядела в окно, думая тяжелую думу.

– Акулина Ивановна!..

Она повернулась и с удивлением стала глядеть на Епишку, приземистого, в веснушках, худого, скуластого, как будто видела его в первый раз, и крупные капли закапали из ее черных горячих глаз.

– Ладно уж, пойду за тебя.

Епишка было облапил ее, но она так стукнула его по переносице локтем, что у него искры из глаз посыпались.

Молодые перешли в крохотную хатенку на самой далекой окраине города, с земляным полом, с маленьким единственным оконцем, подернутым побежалыми цветами.

Епишка стал работать как вол. Летом ходил по базарам, по набережной, по толкучке, набивал набойки, прикидывал подметки, клал латки в толпе рабочих, которые тут же скидали сапоги и подавали ему для починки, – зимой работал дома на окраинцев. Клиентура понемногу разрасталась, и нужды они не терпели, Епишка был доволен, все у него было: жена, поправившаяся, красивая, ребенок, которого он любил, как своего, работа, – одно только щемило Епишкино сердце – это отношения с женой. Пожаловаться на нее он ни в чем не мог, у них ссор даже не было, но между ними стоял постоянный холодок, точно душа у Акулины заморозилась, и он не мог оттаять ее ни ласками, ни вниманием.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: