— Вовка,— все еще тяжело дыша, спрашивает он,— неужели мы оттуда прыгнули?
Мне и самому не верится.
— Сила, а?
— Но где же Степка?
— Могли сцапать...
— Тогда нам хана.
...Вокруг полно желтого песку, по следам колес видно, что его вывозят отсюда на дорогу, идущую вдоль берега. У подножья кручи зияет прохладная пасть пещеры. Там можно укрыться.
Санька отправляется искать боцмана.
Есть хочется нестерпимо. Не будь господина голода, человек не стал бы работать. Какая иная побудительная сила подняла бы его на стройку дома, опустила в шахту, принудила косить в поле под палящим солнцем, пробиваться сквозь ледяные громады в бурю и шторм? Но тут я вспоминаю отца. Старик по воскресеньям мается от безделья, ворчит и злится. Мать разрешает ему пристроить к кухонному столу самодельные тиски. Едва старик начинает колдовать над напильниками, он весь преображается, насвистывает или тихо напевает, становится добрым и приветливым. Когда он чересчур увлекается, мать ворчит:
— Мало тебе всей недели — еще и в воскресенье рад гнуть спину; потому ты и костлявый такой.
— Не шуми, мать,—добродушно отзывается он.— Все лодыри — тухлые, как несвежие яйца, толстые, как свиноматки, скучные, как дьяконы.
В его руках преображается не только чугун, но и сталь.
— И охота тебе возиться!
Старик на миг отрывается от тисков, сурово глядит на маму поверх склеенных очков:
— Ты думаешь — человек перестанет трудиться, когда исчезнут деньги? Может быть, он тогда еще лучше, еще красивей Станет работать. Ведь праздный человек ничем не лучше вот этих часов без стрелок.
Иногда он указывал на огонь в печи.
— Попробуй не подкладывать дров — огонь погаснет. Так и работа — она как топливо для человека. Без нее все в нем погаснет, и тогда перестанут цвести сады, чертополохом зарастут поля, жизнь замрет.
Мои размышления прерывает Саня. Степки он не нашел и теперь злится.
Чего он спаниковал? Рвать когти умеет... Кого испугался, пижон несчастный! Думаешь, за нами гнались? Тот начальник, может, знать нас не знает.
И все же мы нашли Точильщика. Он спокойно дремал в кустах.
— Куда вы пропали, чудаки? — благодушно спрашивает он, потягиваясь.— Я же битый час вас шукал, факт! Думаете, кому-то охота за нами гоняться по такой жаре?
— Так чего ж ты драпал, как заяц?
— Эге! Повяжи он нас — и мы загремели бы на всю Россию.
Степан замечает у меня в руках гитару.
— А где брезент, брусья, шары?
Мы с Санькой переглядываемся. Нет, подумайте, какова наглость! Бросил товарищей на произвол судьбы, первый пустился наутек и еще требует чего-то.
Я склоняю голову и становлюсь на одно колено:
— Пан атаман! Под вашим смелым командованием все брошено на поле боя.
Итак, труппа полностью разорена, банкротство неминуемо. Без реквизита выступать невозможно. Xорошо, что осталась гитара.
— Гитару я не бросил, а ты спасал только собственную шкуру.
Точильщик виновато молчит.
— Испугался чахоточного милиционера,— продолжаю донимать его.— Теперь остается ногти грызть, жрать ведь нечего.
— Успокойся, герой, живы будем — не помрем.
Степка ведет нас к лодке, надежно упрятанной в лозняке. Трезор, застывший на посту, бурно радуется нашему появлению.
Громадная пшеничная паляница и куча спелых яблок под сиденьем на корме кажутся нам восьмым чудом света. Степка самодовольно глядит, как мы насыщаемся.
— Так вот,— говорит он,— давайте сматывать удочки из Триполья.
— Почему?
— Бежать за нами начальник не стал. Может, у него больное сердце. А выследить постарается обязательно.
— В милицию с больным сердцем не принимают,— авторитетно замечает Санька.
Вспоминаю желтое, как пергамент, лицо милиционера.
— Может, у него паховая грыжа?
— Сколько мечтали о Триполье, а теперь... Так и не увидим живого зеленовца,— сожалеет Санька.
— На кой он тебе сдался?
— Ты же хвастал, что хоть одному отобьешь печенку.
— Не для этого я сюда плыл,— отвечает Степан.— Пропади они пропадом. Думаешь, тот старик сторож — не зеленовец? Он, гад, еще чуток — и кокнул бы меня. Факт! Под ружьем привел в сад. Батькина трубка и ремень спасли меня.
Лишь теперь я заметил, что Точильщик подпоясан шпагатом, а курит самокрутку. Ну и ну! Никогда не подозревал Степку в трусости. Отдать первому встречному бандюге такую трубку! Да ведь ей цены пет. В темноте закуришь, а у Мефистофеля сразу глаза огнем вспыхивают.
Снова «Спартак» взял курс на юг. Сидя на веслах, я с тайным злорадством гляжу на Трезора: за несколько дней он сильно осунулся, морда вытянулась, зеленоватые глаза ввалились, даже красивая шерсть полиняла. Есть было почти нечего, к тому же он, со своим собачьим упрямством, пренебрегал фруктами. Впрочем, я также всем овощам и фруктам предпочитаю колбасу и мясо, которых мы были начисто лишены. Даже непритязательный в еде Степка и тот стал поговаривать о борще, о супе и предложил свернуть в залив, чтобы наловить рыбы для ухи. Но у нас даже нечем было разжечь костер.
А теперь еще солнце палит неумолимо. У Трезора язык вывалился из пасти. Санька сидит на корме, опустив ноги в воду, и читает стихи о звездах, которые тысячи лет глядят на нас с неба. Ну и память у человека! Читает Санька все от Конан-Дойля до Библии. Стоит ему один-два раза прочесть стихотворение — и даже через месяц он может вспомнить его слово в слово. Ну пусть стихи, но ведь он читает по памяти рассказы Чехова.
Я стараюсь держаться у самого берега. Здесь легче грести, а нам хочется до наступления сумерек попасть в Стайки и там устроиться на ночлег.
СЧАСТЬЕ УЛЫБАЕТСЯ НАМ
Счастье величаво плыло кильватерной колонной навстречу бригу «Спартак». То были самые обыкновенные утки, беспечные и доверчивые домашние птицы, ничего не
смыслящие в человеческом коварстве. Я даже почуял нежный запах бульона, в котором плавают пупок и желтые крылышки. С Санькой, очевидно, происходило то же самое: в глазах его зажглись боевые огоньки. Пришел в себя и дремавший боцман. Наклонившись вперед, он ласково забормотал:
— Гу-гу-гу... Гу-гу-гу... Чтоб вас Степа съел, чтоб вас Степа съел!
Трезор подтянулся, по телу его пробежала нервная дрожь. От волнения у меня пересохло в горле. Я перестал грести. Саня тихо подгребал одним веслом, направляя лодку во фланг утиной флотилии. Быстро раздевшись, мы со Степкой одновременно плюхнулись в воду, едва не опрокинув лодку. Утки с кряканьем бросились в разные стороны. Я уже почти настиг их вожака; еще одно усилие, еще один взмах руки — и вдруг слышу:
— Ану, хлопче, вилазь...
Я и сам уже мечтал ощутить под ногами твердую почву, А утиное племя подняло такой шум, словно их всех собирались истребить.
На берегу стоит дядька в холщовой белой рубахе и таких же штанах, с буденновскими пшеничными усами и лицом цвета жженого кофе. Одной ноги у него нет, ее заменяет деревяшка. Наверно, это хозяин утиной флотилии.
— Кажуть вам — вылазьте, хлопцы,— спокойно повторяет он.
Мы со Степкой -первыми предстаем перед одноногим, Санька, не желая оставлять нас в беде, также причаливает к берегу. Рядом, поникнув головой, с виноватым видом плетется Трезор.
На пригорке, невдалеке от берега, стоит хата — белая с голубыми оконцами, опрятная и нарядная, как невеста.
— Вы что, хлопцы, гайдамаки? — спрашивает одноногий.
Из садика выпорхнула, словно мотылек, девчонка лет четырнадцати, в светлом платьице и белой косынке.
Глядя на дядьку, на его добрые с хитринкой глаза, прислушиваясь к его душевному, с хрипотцой, голосу, я даже успокоился.
И вдруг Степка вышел чуть вперед и, стягивая шпагатом штаны на животе, сказал:
— Здравствуйте, дядя!
— Дай тебе бог здоровьячка, племянничек.
— Град и ливень застали нас ночью на реке и всю жратву начисто попортили, факт,— бойко рассказывает Степка и вдруг, указав на меня, совершенно серьезно добавляет: — А у Вовки нашего хвороба, он вроде припадочный сделался от голода.