Дядька разгладил свои роскошные усы и весело распорядился:
— Ану, доню, вертай до хати та насип нам попоїсти.
Глаза у девчонки синие, брови выгорели на солнце, а волосы, заплетенные в две тугие косички, отливают золотом.
В хате было прохладно, пахло травами. Увидев деревянные ложки, ржаной хлеб и кувшин с молоком, мы повеселели.
Кроме стола, двух широких скамеек и солдатской железной койки, здесь ничего не было. Леся суетилась у стола. Она ловко вытянула из печи горшок и принялась разливать густой ароматный борщ.
Мы накинулись на еду. Один дядька Панас ел неторопливо, с достоинством. После каждой ложки он не спеша вытирал усы. Леся подливала борщ в наши миски. Санька и Степка тоже не страдали отсутствием аппетита, я же ел сосредоточенно и целеустремленно, как человек, сознающий, что такая возможность представится не скоро. У меня желудок страуса, и поглотить я могу, если не остановить вовремя, очень и очень много. Впрочем, дядька Панас отличался деликатностью, которой мог бы позавидовать не только пресловутый начальник вишенской милиции. Пока мы не положили ложек, он не стал задавать нам каких-либо вопросов.
После сытного обеда хозяин угостил нас самосадом, от которого у меня дыхание сперло, и наконец спросил:
— Хто вы и куда путь держите, хлопцы?
Мы переглянулись. Я решил ответить за всех:
— Цирковая труппа, дядя Панас. Мы ездим по селам и выступаем, но в Вишенках у нас украли шесты, брезент, и мы остались на бобах.
В глазах хозяина я прочел недоверие.
— Выходит, вы клоуны?
— Нет, — вступил в разговор Степан, — мы не клоуны и не цирковая труппа. Мы, факт, простые хлопцы, сыны своих отцов и матерей, у меня, правда, матери нет. Брехать не ставу — бежали мы из дому, не хотели быть в тягость родителям. Вот и ищем работу, а заодно, правда, выступаем: Санька у нас циркач, я пою, а Вовка на гитаре шпарит и шарики кидает.
— А что ты умеешь петь, хлопче?
— Все, дядя Панас, и душевное, и веселое. — Сказал он это так спокойно и самоуверенно, словно на мировом конкурсе вокалистов получил поощрительную премию.
— Заспивай нам душевное,— попросил хозяин дома.
Степан не заставил себя просить. Без всякого аккомпанемента затянул он «Сонце низенько...».
После этого стало ясно: ни мне, ни Саньке нечего претендовать на внимание со стороны Леси. Глаза у девочки сверкали восторгом, и глядела она на Степку с таким умилением и трепетом, словно его лицо действительно чем-то отличалось от утюга.
Хозяин был растроган.
— Хлопцы,— предложил он. — Завтра воскресенье, в селе праздник. Вот вы с утра и устроите там театр.
Заговорил и Санька:
— Дядя Панас! Но ведь нет у нас шестов, брезента, шариков.
— Если природа не дала шариков, вряд ли я помогу, а шесты мы сделаем...
Он провел меня и Саньку в сарай, где приятно пахло стружками и смолой. На стенах висели всякие инструменты: пилы различных размеров, рубанок, стамески, топор, ручное сверло. По-видимому, хозяин любил мастерить.
Шесты он изготовил отличные, с углублениями для плеча, гладкие до блеска. Шарики для жонглирования у него вышли легкие и удобные, нашлась и старая дерюга для манежа. Тем временем подкрались сумерки. Дядька Панас глянул на небо и спохватился.
— Лесю, Лесю! — позвал он дочку, но никто не откликнулся.
Он снял со стены фонарь. Леси и след простыл, нигде не было и Степана. И чего только девчонки липнут к нему? Он тоже хорош — приехал, напился, наелся да еще вскружил хозяйской дочке голову.
Вместо пропавшей Леси дядя Панас взял Саньку и меня зажигать бакены.
Днепр вздыхал глубоко и тяжело. Из дубовой рощи, темневшей на пригорке, доносилось лишь кукование, все остальное птичье царство уже смолкло. Лодка почти бесшумно шла меж камышей. Дядя Панас стоял в лодке, равномерно отталкиваясь одним веслом. Он греб с профессиональной непринужденностью опытного речника.
— Опоздал немного,— озабоченно сказал он. — Скоро пойдет «Софья» на Ржищев.
Вот первый бакен. В руках дяди Панаса вспыхнул огонек, через минуту язычок пламени замигал на воде...
Степан и Леся ждали на берегу. Их силуэты видны были издали, я даже успел приметить, как девчонка вырвала у Стенки свою руку.
ТАЙНА ЧЕРТОВОЙ ТРУБКИ
На ночь в хате осталась одна Леся. Мужчинам она постелила под яблоней. Умиротворенные, мы молча лежим и глядим в синий, разукрашенный золотыми блестками полог неба.
Яблоки пахнут медом. Их много на теплом от дневного зноя земле, поэтому есть их не хочется.
Дядька Панас закуривает, Степка тоже тянется за табаком.
— Раненько, хлопцы, пошли вы в люди,— вздыхает усач.
— А вы, дядька Панас, когда начали курить?
— Я и не помню, бес його знает. Та я, козаче, не о том. В трудную пору живем, вот что. Вороне где ни летать — на свалке сидеть, а человеку надо свое место в жизни знать. А вы что ж, хлопцы, так нищими и будете ходить по свету, с протянутой рукой? Я так думаю — заработанный сухарь лучше краденого бублика.
— Мы чужого не берем,— попытался оправдаться Саня.
— А птица? — в упор спросил дядька Панас. — Сколько тебе, хлопче, лет?
— Шестнадцать,— ответил Саня.
— А я в семнадцать уже воевал и кричал: «Даешь мировую революцию!» Нашей дивизией командовал сам товарищ Якир. А было ему тогда двадцать лет.
— Не может быть!
— Факт! — подтвердил Степка. — Мой батя то же самое говорил. Он с Якиром, как родные братья, под
одной шинелькой спали. Сам товарищ Якир перед строем полка подарил бате кожаные штаны и комиссарскую куртку.
Дядька Панас приподнялся. В темноте светлячком горела его самокрутка, сам он походил на грозную, причудливую тень.
— Як звуть твого батька? — настороженно спросил он.
— Андрей Васильевич.
— Фамилию спрашиваю!
— Головня.
— Ой, лишенько! Може, ти, хлопче, брешеш? — Он встал и подошел к Степке.— Головня, кажеш? Так Головня ж мой командир взвода, щоб я пропав. Выходит, Головня живой?
На радостях он обнял Степку и поцеловал его в щеку и в нос, потом начал обстоятельно описывать внешний облик Андрея Васильевича, его привычки, манеры, крутой нрав и несокрушимую волю.
— Ось вам хрест,— костей бы от меня не осталось, если б не комвзвода Головня. Це ж он спас меня под Копылкой! — и хлопнул себя по культе.
Усевшись и поджав под себя единственную ногу (на ночь дядя Панас снимал деревяшку), он стал живо рисовать перед нами картину той ночи. Бой уже давно отшумел, а на лесной опушке обескровленный, без сознания лежал с развороченным коленом молодой Панас Скиба. Пришел он в себя по дороге в полковой лазарет, когда нес его на спине комвзвода Головня.
Слушая дядю Панаса, я, честно говоря, завидовал ему и Степкиному батьке. Тихая теплая ночь стояла вокруг, будто и она слушала повесть о героических событиях недавних лет.
Степка сидел, разинув рот. Он боялся шелохнуться и пропустить хоть слово из рассказа живого свидетеля славы его отца. Если мы с Санькой пытались задать вопрос, он сердился и отмахивался руками, точно от назойливых мух.
— Прощалися мы с комвзвода в лазарете. Почеломкались, и подарував я йому на память чудернацькую люльку. Нашел я ее в панском имении. Чубук у той люльки длинный, а чашечка сделана как чертова морда. Закуришь люльку, а у черта очи светятся.
Я на месте Степки удавился бы: как же он, гад ползучий, отдал революционную трубку тому зеленовцу в Триполье!
А дядько Панас, ничего не подозревая, продолжал:
— И сказал мне на прощанье комвзвода Андрей Головня: «Нет, не лихая наша доля, Панасе. Счастливые мы есть люди, революции бойцы, и нам на роду написано покончить с мировой контрой, матери ее черт!» Да не всё мы сделали, Андрей Васильевич. Доведется вам, хлопчики, поднимать клинки на мировую буржуазию. «По коням!» — скажет Степан Головня, и зацокают копыта, зазвенит лихая конармейская песня, и пойдет эскадрон рысью аж до самой Варшавы.
Верилось, что именно мне, Степке и Саньке самой судьбой начертано покончить с Керзоном, Пилсудским и Хорти.