Я никогда не верила в Бога. Даже когда была маленькой девочкой и моя мама водила меня в церковь каждое воскресенье, согласно религии. По большей части, это определённо обыгрывание образов. Мне нравилась атмосфера внутри церкви — запах ладана; эхо от людей, сбивающих снег с обуви в вестибюле; тихий шум разговоров перед тем, как появлялся священник, чтобы начать свою проповедь; то, как свет приобретал другую, тягучую текстуру, когда опускался на скамьи из больших затемнённых окон над головой. Мария, Божья Матерь, оплакивала нас всех. Иисус Христос, спаситель мира, охранял свою отару овец. Святой Пётр оплакивал грехи нечестивцев. Хотя я никогда особо не вникала в истории, которые читала в Библии. Никогда не принимала их близко к сердцу.
Когда я повзрослела, атмосфера в церкви претерпела трагичные метаморфозы, а разговоры оказались просто сплетнями. Стаптывание снега в вестибюле обладало треском выстрелов, а проповеди священника с каждой неделей вызывали у меня всё большую злость. Разве христиане не должны быть добрыми и святыми? Разве они не должны переживать о принятии и прощении, а не о страхе и ненависти? И я начинаю понимать, чему меня учили в воскресной школе. Я читала Библию, и для меня в ней не было никакого смысла. В ней были хорошие части, конечно же. Мне нравились кусочки о том, чтобы вести морально хорошую жизнь. Я знала, что правильно уважать старших, всегда быть честной, делиться, помогать и всегда быть доброй. Но остальное? Непостижимое божество, живущее в небе? Око за око? Забрасывание камнями и ад? Вечное проклятие и наказание?
Если верить во всё, что говорила мне католическая церковь, когда я взрослела, мой шестилетний сын сейчас вянет в чистилище, никогда не узнав настоящего мира и счастья, потому что я не крестила его. Эндрю хотел его крестить только из-за того, чтобы угодить своим очень строгим родителям-католикам, но я вставила своё слово. Казалось глупым участвовать в каком-то старомодном ритуале просто для того, чтобы угодить двум людям, которых мы видели раз в год на Рождество.
Хотя я не вмешивалась, когда мы хоронили Кристофера. Я была слишком слаба и разбита, чтобы вообще осознавать, что происходит, так что его предали земле в Католической церкви Святого Томаса, в пяти кварталах от дома, менее чем через неделю после того, как он утонул. Мне приходиться проходить мимо церкви Святого Томаса каждый чёртов день по пути на работу. Но не сегодня. Я выхожу из дома и перехожу на другую сторону улицы, сворачивая направо, а не налево. Я даже не перехожу Бруклинский мост. Я никогда не пользуюсь паромом, так что остался только один вариант попасть в Уильямсберг — поезд.
Стук колёс по рельсам довольно приятно расслабляет меня. К тому времени, как я доезжаю до своей остановки, я действительно чувствую себя лучше, чем когда проснулась сегодня утром, что впечатляет, учитывая, куда я направляюсь и что собираюсь сделать, как только окажусь там.
Я ненавижу извиняться. Странно признавать, что есть преимущества в том, чтобы быть запертой в такой опустошающей скорби, но это правда. Преимущества есть. Одно из них то, что мне никогда не приходилось ни за что извиняться. Опоздала. Расстроена. Грязная. Беспорядок на голове. Грубая. Пьяная. Как вам угодно. Все грехи прощаются, когда ты теряешь ребёнка. Мне не приходилось говорить, что я сожалею о чём-либо из этого. Но сейчас время прошло, и эти правила больше неприменимы. Элисон сказала мне это прошлым вечером, после того, как заставила всех уйти и поднялась в мою комнату. Оказывается, нужно начинать извиняться после того, как пять лет тебе с рук сходила полная неразбериха. Оказывается, извиняются разумные, ответственные, функциональные члены общества, так что вот, я ворчливо тянусь к ремонтной мастерской антикварных часов в Уильямсберге, думая, какого чёрта я скажу Руку.
«Прости, что заставила тебя чувствовать себя нежеланным в моём доме? Прости, что накричала на тебя? Прости, что разрушила книжный клуб, и мне жаль, что я не извинилась сразу же прошлым вечером, когда повела себя так неприемлемо?» Это будет казаться натянутым, это уж точно. Он не был приглашён и пришёл только для того, чтобы устроить спектакль. Мне по-прежнему не нравится то, что он это сделал.
Небо над крышами Ред Хук усталого серого цвета, пока я медленно тащу каблуки к тому, что кажется моей обречённостью. Я продолжаю крутить монетки в кармане своего пальто, прижимаясь подушечкой большого пальца к их плоским поверхностям, пытаясь посчитать их на ходу. Ещё я продолжаю представлять лицо Рука, когда приду к нему на работу, и самодовольное чувство удовлетворения, которое, я знаю, что почувствую, очень отвлекает. Он не ждёт меня. Теперь роли поменялись, и как он отреагирует?
Передняя витрина «Антикварных драгоценностей, ремонта часов и редкостей Лебенфельда и Шейна» как раз такая, какую можно ожидать, — тускло освещённое помещение за окнами, которые запятнаны сажей, достойной минимум пары десятилетий. Тусклым золотым шрифтом растянуто длинное, сложное название магазина, а краска — ржаво-красная — которая когда-то, должно быть, выглядела довольно ярко, потрескалась и повсюду выцвела. Стекло под моей рукой холодное, когда я кладу ладонь на дверь. Я не хочу просто заходить туда, не спланировав сначала, что скажу. Будет довольно жалко, если я прокрадусь как кошка, которая наелась сметаны, но когда открою рот, ничего не выйдет. Я могу быстро сказать ему, что мне жаль, что я на него накричала, и смогу уйти. Коротко и мило, напрямую. Это будет самый умный поступок с моей стороны, тогда я смогу приступить к работе, и вся эта нелепая катастрофа закончится.
— Если простоите здесь ещё дольше, моя дорогая, ваша рука примёрзнет к стеклу.
Я разворачиваюсь, быстро убирая руку и засовывая её в карман своей куртки. Высокий, странно одетый темнокожий мужчина стоит за мной, держа стаканчик кофе в одной руке и ремешки сумки Луи Виттон в другой. На его голове ненадёжно балансирует котелок из бежевой кожи под стильным углом, а вокруг шеи обвита накидка из искусственной норки, сложенная под подбородком. Он одаривает меня улыбкой на миллион долларов. Хотелось бы мне сказать, что я собралась и вернула жест, но правда в том, что я открываю рот и глазею на него.
Он смеётся.
— При нормальных обстоятельствах я был бы не против такого прелестного украшения двери, как вы, милая, но в этом месяце продажи не лучшие, а я очень хочу оплатить свою аренду. Если вы хотите войти, уверен, я смогу найти что-нибудь очень красивое, чтобы подчеркнуть ваш тон кожи цвета слоновой кости.
— На самом деле я просто… На самом деле я кое-кого ищу.
Улыбка исчезает с лица парня как масло с горячего ножа.
— О боже. Что ж, тогда вам действительно лучше войти.
Он протискивается мимо меня, открывая дверь бедром, его сумка стучится о стекло, а я остаюсь замершей на месте, думая, могу ли изящно сбежать и не показаться слишком странной. В фантазии, где я приходила на работу к Руку, опозорив его и заставив его чувствовать себя неудобно, не было никакого эпатажного владельца магазина. Теперь я должна извиниться перед Руком, в то же время пассивно-агрессивно заставить его почувствовать себя плохо, пока фантастически одетый незнакомец будет за этим наблюдать? Это совсем не идеально.
Я захожу в магазин, тут же чувствуя затхлый, очень знакомый запах старой мебели и книг, который кажется одним и тем же, не важно, в каком антикварном магазине вы можете оказаться.
Парень бросает свою сумку на стул за изношенным, древним на вид столом, и снимает своё пальто.
— Я Дьюк, — говорит он. Его тон подчёркивает, что я почему-то уже должна знать эту информацию. — И раз уж мой мальчик Рук единственный, кто ещё работает в этом заведении чудес, я полагаю, ты ищешь его? Вот чёрт. Ты ведь не забеременела от него, нет? — Дьюк морщит нос, качая головой. — Это было бы очень неудачно.
— Нет, я не забеременела, — мне следует обидеться на его облегчение после этих слов? Полагаю, на месте Дьюка я испытала бы облегчение, хоть это немного задевает. — Я просто хотела быстро с ним переговорить, если он здесь. Обещаю, это займёт мгновение.