— У тебя опять припадок! Во сне!

— Припадок? А что это? Что? Ничего не могу понять.. Это что? Припадок..

— Что с тобой?! — плачет сын.

Сознание медленно возвращается. И спустя какое-то время понимаю. Это эпилепсия. После контузии. Это как у матери. «Болезнь богов». Смотрю на сына. Как он напуган.

Он гладит меня.

— Опять дергалась, билась! Упала с кровати.. Я тебя еле поднял. Тяжелая, да еще бьешься, бьешься..

Утешаю его. Встаю. Валюсь на кровать.. Не держат ноги. Дрожат. Господи, этого еще не хватало! Третий раз уже... Снова встаю. Покачивает, но держусь. Надо держаться! Ничего.. Пройдет. Надо держаться.. Надо умыться... Взять себя в руки. Взять себя в руки. «Взять...» — кажется, говорю

520

вслух. Да, вслух. И сын смотрит на меня.

Через час уже еду в переполненном, битком набитом трамвае. Едут студенты, девчонки, наспех накрашенные заспанные женщины. Утро. В тесноте мне, вот странно, становится легче. Растворяется боль и ломота, увереннее держат ноги. Великое дело — ехать на работу. Со всеми. Как все.. Ободряюсь.. «Все пройдет!» И когда выхожу на своей остановке, иду через пустырь, я уже почти здорова. Посмотреть бы со стороны..

Больница. Она возвышается за пустырем, как контрастное видение к его бурьянам, чахлым тополькам, кучам камня и битой штукатурки, неизвестно когда и кем сваленным тут. А в общем она как-то и дополняет его. В одном рассказе у Чехова я нашла, что все больницы, остроги и тюрьмы на Руси расположены на окраинах и имеют один, как писал он, «окаянный» вид. Сравнение поразило вопиющей тоскливой точностью. Хотя наша больница издали похожа на курортный корпус. Но пустырь? Зачем он тут? В детстве моем рядом с улицей тоже был пустырь, но какой-то другой, весь заросший лебедой и лопухами, на ровных местах ярко-веселой травкой, пустырь был с козами, бабочками-репейницами, с желтоперыми беленькими, мило пиликающими щеглами. А здесь он был какой-то другой, безобразно огромный, как замусоренная страна, тянущаяся вплоть до самого горизонта. Кое-где он зарос одинаковыми коллективными топольками, знать, посаженными здесь на субботниках, когда больница выходила на его уборку и никогда не могла ничего убрать до конца. Пустырь оставался. Я хожу через него уже семь лет и всегда замечаю в нем самые малые изменения. Семь лет! Опять таинственный период человеческой жизни. Новое изменение. Ступень куда-то. Так мерили жизнь древние, индийцы-йоги, Лев Толстой. Весной пустырь словно живет ожиданием. Вот что-то случится... Будет! Пробивается, зеленеет трава, пахнет ею сыро и девственно, в тон ясно-яркому небу, воздуху весны, теплу.. Пригревает. Лучится солнцем ручеек. Недолгая радость весны. И благой туман, как обещание, синит дали.

521

Счастливый туман.. А вверху еще пение жаворонка. Переливчато-звучное, солнечное: «Жур-жур, тюрли». Впереди, впереди.. Все еще впереди. Как он здесь? Откуда? Куда летит, держит путь? Все-все-все — впереди-и. Милая небесная птичка-вещунья. Впереди все, впереди.. Летом, когда окрепнет, потемнеет зелень ровных, одномерных тополей, здесь хуже, мрачнее и тоскливее — под деревьями, в тенечке, сидят пьяницы, везде валяется бумага, окурки, яичная скорлупа, битые бутылки. Пьяницы несут похабщину, орут вслед. Летом плохо тут, на земле, и только небо всегда прекрасно, хоть копит и оно летнюю печаль туч. Осенью пустырь угрюм. Уже весь будто без бога. Весь он покинут, мокнет, осиротел. Нищие бурьяны прилегли под дождем, в рваном небе одно воронье. Но даже в белые осенние дни с солнцем желтое здание больницы почти безжизненно. Кажется таким.. Почему? Я не знаю. А вернее, знаю, что больница битком набита страждущими, людьми как бы без прошлого и будущего, а лишь в одном жестоком настоящем, и настоящее — боль, стон, мучение, утраченный интерес к жизни. Люди и у окон не напоминают людей, нечто отдаленное. И здесь же маются под окнами озабоченные родственники и близкие, видишь хмурые, заплаканные даже лица. Больница. Белые машины с алым крестиком подкатывают буднично. Выносят, выводят. Идут сами походкой грешников, не теряющих, впрочем, конечную надежду. О, как все это знакомо мне, даже слишком знакомо! Я — медицинская сестра с фронтовым стажем. Я — женщина. Но иногда режет душу вопрос: «Да разве женщина или девушка должна видеть страшные раны, людей без лиц, людей испластанных, будто на мясной колоде, разнесенных в куски? Разве женское это дело — пережить лужи крови, трупы, ползающих по ним вшей? А операции, где терялись бывалые хирурги, в обморок валились сестры? Все было, и вот — сознаюсь вам, — наверное, не любила больницу. Да, не любила — я работала в ней по долгу, по чувству своей совести и по велению своей профессии. Я боялась себе признаваться в этом. Признаться, что работаю, быть может, именно «по профессии». А медицина — не профессия! Медицина — это не шофер,

522

токарь, швея, даже не актриса или учитель! Это что-то значительнее, непременно включающее в себя любовь, хотя и здесь есть профессии, профессионалы и даже, простите, профессоры. Иду, шагаю к больнице, а долят сомнения. Мой ли это крестный путь через пустыри к зданию, построенному на манер курортного видения и светлого будущего? Ведь не будь той трижды проклятой войны, сложилась бы моя судьба (а моя ли только, господи!) совсем, вовсе не так, а я была бы, наверное, иным человеком. Например, не знала бы, что такое госпиталь, что такое фронт, автомат пэпэша, или «шмайссер», не знала бы, как выглядит убитый из такого автомата, пропоротый, точно вилами-тройчаткой, не знала бы, как всплесками долбит, заваливает землей твою согнутую спину, не знала бы многого, что и не положено знать никому, тем более женщине, и больница, быть может, миновала бы меня, есть ведь такие, кто не попадает в больницы и не работает в них! Есть такие счастливцы.

Все, наверное, моя чересчурная, дурная, без меры, впечатлительность. Разве я не люблю лечить, облегчать страдания? Разве не помогла многим за почти два десятилетия? А значит, долой сомнения. Нет хода назад, некуда отступать, нечего обсуждать...

Так думаю, открывая дверь в свое отделение. Сегодня я дежурю. Нет операций. И я подменяю обычную палатную сестру. Вот приняла пост. Узнала все новости от ночной дежурной. У нее припухлое, выпитое ночью, бессонницей лицо. Поспать не довелось. Такой-то сильно температурит. У такой-то всю ночь кровотечение. Такого-то отправили в реанимацию. В восьмой палате больной всю ночь кричит — у него идет камень. Приступ никак не купируется. В общем, все мне ясно. Обхожу свои палаты, заглядываю в ординаторскую. Скоро линейка, обход, назначения, процедуры. На плитке в стерилизаторе кипят иглы, проверяю список прошлых назначений и так далее, и так далее, пока в окнах не сделается сине и я скорее почувствую, чем пойму, что скоро кончится смена и опять пойду уже вечерним пустырем, под яркими здесь, мигающими звездами, думая, что там,

523

как там мой самостоятельный сын? Каково-то ему? Здоров ли? И скоро ли мы с ним увидимся? Суворовское ли отняло его у меня, я ли оттолкнула сына своей необузданной глупостью?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: