Над жизнью мне думать некогда. Только в дороге, пока еду трамваем или стою на остановке. Вот уже гляжу с остановки на сияющую огнями больницу за пустырем, за тополевым садом. Туда сворачивают и сворачивают, мигая красным, спешащие машины. Город не дает отдыха больнице. И неужели она никогда не опустеет? Неужели не будет времени, когда белые машины перестанут сворачивать туда, а в больнице будут только распахнутые окна, свежие ветерки над вымытыми крашеными полами, пустые заправленные койки, никого не ждущие. А врачи будут сидеть в ординаторских, рассказывать анекдоты, смеяться и целоваться с юными нарядными практикантками...

После одного из припадков — случился опять внезапно, ночью — я, должно быть, так перепугала Самохвалова (этого еще не хватало! — читалось в его взгляде, поведении, растерянности, вопросах), что поняла с холодной ясностью: больше здесь не живу. Дальше будет грубость, пренебрежение, поиски предлогов к моему уходу — зачем это мне? Я должна, я просто обязана уйти. И здесь нет никакой игры в благородство. С Самохваловым и его друзьями так не играют. Я должна это сделать по отношению к себе. Вернуть себе самостоятельность, сыну — мать, а мужу, в общем-то все-таки терпеливому человеку, его свободу. Я ничем не обрадую Самохвалова, кроме своего ухода, ничем не оправдаюсь, если останусь тут жить, терпеть, сносить упреки, унижаться, падать все ниже, превращаясь в некое подобие жены золотозубого, на которую он смотрит как на ненужную вещь. Теперь у меня не может быть и детей. Я не рожу их Самохвалову. Я потеряла, кажется, главную женскую ценность — здоровье. Сын сторонится меня. И нельзя терять последнее — уважение к себе.

Ранней весной я узнала в бюро объявлений, что городскому дому

524

ребенка требуется медицинская сестра. Там же предоставлялась жилплощадь. И вот я снова свободна. Одиночка Одинцова. Брак с весталкой не считается, благоприятным. Все возвращается на круги своя. А мне уже скоро сорок — возраст, о котором сложена печальная, пугающая женщин поговорка.

XI

Я ушла от мужа без всяких размолвок, без предисловий. Собрала чемодан, связала узел. Самые необходимые мои вещи. Платья. Книги. Тетради. Все уместилось в одном такси, даже подростковая раскладушка, на которой спал сын еще там, в «благоустроенной». Раскладушка эта словно всегда ждала возвращения сына. У Самохвалова он никогда не оставался ночевать. В общем, уезжала я с легким сердцем и гораздо спокойнее, чем когда выходила замуж. И такое, оказывается, бывает. Самохвалову оставила ключи и письмо.

«Дорогой муж! Вот и настала пора расстаться, так как еще год назад или больше я поняла, что совершила ошибку, поспешила с замужеством. Ты упрекал меня в холоде, в девичестве, а я ведь в самом деле была такой, ни с кем до тебя. Рождение сына — результат, как говорят и пишут в романах, минутной слабости, которую девушке не прощают. Мужчины не прощают, и женщины, наверное, тоже. Ухожу, потому что уже увидела испуг в твоих глазах, потому что у нас нет даже того биологического понятия «симбиоз» (наверное, ему будет это сложно понять: он не знал даже таких слов, как алхимия, Бастилия, спрашивал, что это такое, ну, да пусть, поймет), как в школьном примере о лишайниках, где сожительствуют гриб и водоросль, извлекая и принося совместную пользу. Мы же извлекали только совместный отрицательный опыт. Я не сужу тебя, не хочу быть пристрастной. Тебе не нужна женщина с иссеченным рубцами телом, да еще и с такой же душой (здесь, наверное, я была литературна, манерна, но привожу письмо, как написала). Я не могу, видимо, дать тебе радости, которой ты ждешь или

525

вправе ждать от женщины, не могу иметь детей, не переношу твоих друзей, их жен, их образ жизни (хотела написать, что они похожи на сытых, радостных клопов, но удержалась). Каждый день, не говорю год, отделяли нас все дальше. Что оставалось делать? Выход один. Я поняла это раньше тебя, потому ухожу первой. Ты еще женишься, найдешь жену по себе. Мое доброе пожелание на прощанье, которое ты вряд ли выполнишь: расстанься со своими друзьями, еще лучше, если и со своей профессией».

А дальше я написала, что искать и встречать меня не надо. Возвращаться я не стану, развод согласна оформить когда угодно, по его желанию. Оставила рабочий телефон.

И все-таки хорошо помню, как было противно уезжать, словно бы крадучись, воровски. Но одновременно я понимала — это избавление от лишних сцен, взаимных упреков, которые ровно ничего не изменят. Самохвалов в душе, может быть, и не сразу, но одобрит мой поступок, а может быть — откуда я знаю? — обрадуется. Все получилось само собой. Никто ни при чем. Самое легкое для него и меня завершение неудачного брака. Решила, что нечего больше обсуждать. Сыну отправила открытку с новым адресом и телефоном. Объяснила в ней. Вот и все.

Такси ждало меня. Шофер в форменке, этим похожий на Самохвалова, с пониманием ухмылялся, когда я вынесла на крыльцо свои узлы. Помог уложить кое-что в багажник. «На новое счастье?» — «Да, от старого», — ответила я. «Бывает..» — житейски отозвался он, поплотнее захлопывая дверку. Многолюдная улица Свердлова кишела муравейной привокзальной жизнью. Она не стала мне ни родной, ни близкой, как не стал раньше ее главный проспект или тихая Тургеневская улица. Человеку, наверное, никогда не стоит уезжать из первого отчего дома, менять первую родную улицу, мне — ту, с которой ушла на фронт и которую у меня навсегда ото-брала война. Да, немногие, видимо, понимают это и размышляют над тем. Все мое было со мной, и не было главного: чувства своей прочности, вечности на земле, с каким жила я от рождения, от самоосмысления до тех

526

суровых дней, когда все ломалось и рушилось, падало и погибало и когда приходилось жертвовать всем, не раздумывая, сколь невосполнима и безмерна принесенная жертва. Все это понялось и осмыслилось много позднее. Такси неслось через весь огромный, разросшийся и тоже густо кипящий жизнью город, несло меня к какому-то новому пристанищу, прочь и дальше. Мигали красные огни перекрестков. Такси нетерпеливо рвалось вперед. Время — деньги. Шофер торопился. А я думала: что там? Освобождение или новый плен — надолго, на годы?

ДОМ РЕБЕНКА. Кто и когда назвал так этот печальный дом, где я теперь работала и жила? Меня приняли. Комната оказалась здесь же, с торцевой стороны бывшей школы-интерната, была с отдельным входом, без кухни, с одним окном на больничный двор и на дорогу за изгородью, где потоком не иссякали грузовики. Комната невелика, да мне не до выбора.

Дом ребенка. Раньше такие назывались проще, яснее — воспитательный дом, сиротский приют. В них свозили, сдавали «незаконнорожденных», осиротелых, брошенных, увечных, больных, найденышей, подкидышей. Без такого заведения человечество, наверное, не может, как не живет оно без больниц, «сумасшедших домов», колоний, следственных изоляторов и всяких других заведений — свидетельств его физического или духовного несовершенства. Дом ребенк а. Горькое место, где работали, как мне казалось и оказалось, самые самоотверженные да еще, пожалуй, самые равнодушные, с непробиваемой душой. В недельных яслях, садах-интернатах у детей все-таки есть родители, пусть беспутные, пьяницы, гуляки, одиночки — здесь не было и таких. Маленькие червячки, обездоленные с рождения, калеченые, уродливые, неизлечимые, либо доживали свой краткий обреченный век, либо ждали времен стать детдомовцами, хорошо, если не вечными обитателями домов старчества, где есть отделения для молодых, не могущих себя обслужить. Дом ребенка. Очень скоро я поняла, почему здесь предоставлялось жилье. Работать тут попросту не хотели, не могли, жить — тоже. Не всякое женское сердце


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: