— Для чего ты это сделала?
И Ээва ответила: «Для того чтобы мне самой и всем нам было памятно, что они со мной сделали».
Кстати, когда я пишу «всем нам», то это значит: доктору Робсту, Кэсперу, Лийзо и мне, потому что никого больше в поместье в это время не было. Георг и Карл, братья Тимо, находились при полках, один в Петербурге, другой в Митаве, сестра его Элизабет четыре года как была замужем и уже два года на нашем горизонте не появлялась. Говорят, что ее Петер, то есть Петер Цёге фон Мантейфель, владелец эстонского поместья Вана Харми, запретил жене общаться с семьей брата — государственного преступника, тем более что жена этого государственного преступника представляла собою нечто непонятное, невозможное, шокирующее, иными словами — была крестьянской девушкой…
А свои угольно-черные волосы, этот траурный флаг, Ээва носила все девять лет. С гордостью, вызовом, нарочито — я это понимаю, хотя должен сказать, что подобные экстравагантности могут себе позволить только женщины, но и у них они мне не по душе. Вечером, накануне того дня, когда Тимо привезли к госпоже Лерберг, Ээва попросила у нее крепкого уксуса, положила в него какие-то травы и смыла с волос черную краску. Она и на свидание к Тимо в Петропавловскую крепость ходила с черной головой, но на свободе хотела его встретить такой же светловолосой, какой была прежде. На свободе в той мере, в коей то бытие, которое ей, или им, или всем нам было уготовано, надлежит называть свободой… Как бы там ни было, но что-то невозвратно ушло, и это видно хотя бы из того, что виски у Ээвы седые, хотя ей нет еще и тридцати.
Здесь же, 31 мая, вторник
Наверно, для того чтобы необычайные события нашей жизни могли быть более понятными будущему читателю моих записок, мне следует познакомить его с предысторией. Попытаюсь рассказать ее здесь возможно короче.
Мы все, Ээва, я и еще двое младших детей, наши брат и сестра, рано умершие, притом одновременно, от какой-то горловой болезни, родились на вильяндиской земле в маленькой крестьянской усадьбе Каннука нашего отца Петера, в деревне Тёмби, принадлежавшей казенной мызе Хольстре, которую арендовал господин фон Берг. Ээва в 1799-м, а я в 1790 году. Помню, что, когда я был уже довольно большим мальчиком, наш отец несколько лет служил на хольстреской мызе кучером, отчего ему стало много труднее справляться с крестьянской работой, и он упросил генерала Берга освободить его от кучерских обязанностей, но все же оставить нам Каннука.
До весны 1813 года мы жили обычной жизнью крестьянских детей, потом — деревенской молодежи. С одной только разницей: отец, что не в каждой крестьянской усадьбе встречается, рано начал учить нас грамоте, сперва мы только читали, а потом выучились писать буквы. Делали мы это куском угля по бересте, позже нам доверили лист бумаги и гусиное перо, и вскоре, если бы только нам давали достаточно бумаги, мы способны были бы целыми страницами переписывать катехизис или книгу проповедей. В детстве я был тщедушен и маловат ростом, но оттого, как говорил отец, что я яростно, до седьмого пота трудился, вырос крепким мальчиком и так преуспел в своем возмужании, что отец все чаще стал поговаривать о том, чтобы передать усадьбу в мои руки.
Весной 1813 года двадцатилетняя дочка нашего помещика Сабина фон Берг велела Ээве явиться к ней и предложила ей стать горничной. Мать отнеслась к этому как-то терпимо, но отец не желал с этим примириться. Хотя старый господин арендатор редко сам приезжал в Хольстре и ему было уже за семьдесят, так что не приходилось опасаться, как бы он не испортил девушку, а сын его третий год как воевал против Буонапарта, но больно много рассказывали про горничных, с которыми происходили, кто его знает каким образом, скверные истории.
Но Ээва уже в тот раз сама решила свою судьбу, и тем легче было ей это сделать, что отец и мать смотрели на дело по-разному.
— Чего я сама не пожелаю, того со мной не случится, — был ее ответ. И в поместье она пошла. И следует сказать: хотя с ней и произошло самое что ни есть непредвиденное, все же права оказалась она.
Осенью тринадцатого года приезжал в Хольстре с войны на побывку молодой господин Пауль фон Берг, и с ним вместе приехал его однополчанин, полковник Тимотеус фон Бок. О котором вскоре стали говорить, что он будто бы личный друг императора.
Что уж там в поместье произошло и чего не происходило, об этом я никогда Ээву не спрашивал. Но сразу же пошли разговоры, что сослуживец брата стал избранником Сабины и что ее господин папенька и госпожа маменька сочли это дело само собою разумеющимся. И вдруг одним ясным сентябрьским утром прискакал этот самый господин Бок на двор к нам в Каннука; я так ясно помню, будто это было вчера. И с ним вместе наша Ээва, сидевшая боком на крупе лошади.
Он спрыгнул на траву и снял Ээву. Вместо мундира на нем был простой белый льняной сюртук и такие же брюки, но при этом офицерские сапоги.
— Отец дома? — спросила Ээва, я ответил: «Ага, дома» — и, повесив хомут на ворота конюшни, вошел следом за ними в дом.
По-эстонски господин Бок говорил совсем неплохо, но как-то отрывисто, жестко и с неправильной интонацией, свойственной немцам, которая и до сих пор продолжает мне резать ухо. Отец поднялся из-за стола, мать осталась стоять у очага, держа в руке крышку от кадки и заслоняясь ею, словно это был щит.
Господин Бок обратился к отцу:
— Ты Петер, хозяин Каннука?
— Да, это я.
— А я Тимотеус Бок из поместья Выйсику, здесь же в Вильяндиском уезде, неподалеку от Пыльтсамаа.
Он протянул отцу через стол руку, но отец ее не взял. Думаю, что скорее не от нежелания, он просто не понял, что, здороваясь, барон может подать ему руку.
— Петер, с Ээвой, твоей дочерью, мы уже решили. Я хочу на ней жениться. Но только с твоего согласия.
Мать при этих словах побелела, как береста, отец вцепился синеватыми ногтями в обеденный стол, и я видел, как у него все сильнее краснел затылок. Ээва смотрела на стол и молчала. Отец сказал:
— Господин, наверно, не совсем хорошо знает эстонский язык. Господин хотел сказать, что желает взять мою дочь, чтобы сделать ее своей б… На это согласия у отца не спрашивают.
— Да нет же, нет! — воскликнул господин Бок и посмотрел на отца сияющими голубыми глазами… — Садись!
Он уселся верхом на длинную скамью, и отцу тоже пришлось сесть.
— Слушай, я тебе все объясню.
И объяснил. Что это должен быть настоящий брак. Что это входит в тот великий план, согласно которому он решил жить. Что своим браком он хочет доказать равенство всех добрых людей перед природой, богом, идеалами. Что он три недели наблюдал за Ээвой и понял, что любит ее, а она — его. Он спросил у Ээвы: «Ээва, скажи, так ли это?» Ээва сказала: «Да». И что никому другому до этого дела нет, это касается только его, Ээвы и их родителей, но поскольку его отец и мать умерли, то, следовательно, касается только каннукаского Петера и его жены Анны. Он хочет сразу же отправить Ээву к своему другу, вирунигуласкому пастору Мазингу, одному из самых умных людей в Лифляндии, который относится к нему по-отечески. Для того чтобы Ээва поучилась у него и у живущей у него в доме гувернантки его детей хорошим манерам, иностранным языкам и всякой книжной мудрости, потому что душевной мудрости у Ээвы намного больше, чем то способны предположить люди, ее не знающие. И там Ээва должна пробыть не две недели. И не два месяца. Нет. Пять лет. Через пять лет он, Бок, приедет и поведет Ээву к алтарю, чтобы она стала его женой перед богом и людьми.
Отец слушал его с зажмуренными глазами. Теперь он их снова открыл и смотрел на Бока. И я понял, что уже не от охватившего его гнева, а от смятения голос у отца был хриплый:
— …Я слишком стар, чтобы верить таким нелепым словам…
— Но это же правда! Это правда! — воскликнул господин Бок. — Должен ли я в этом (он щелкнул пальцами, потому что не мог вспомнить нужного слова), как это… schwören? — Поклясться?! Должен я поклясться?