«Господи, ты же насквозь видишь все его мысли так же, как и мою душу. Тебе известно, что и я их знаю. Он прав, не во всем, но во многом, во многом. Благодарю тебя, боже, что ты помог мне это понять. Тебе обязан я, что гнев мой и испуг созрели до понимания. Я благодарю тебя, твоей божественной мудростью ты даровал мне ясное понимание, что перед этим строптивым братом моим и подданным я не смею признавать его правоту! Ибо, признав ее, я послужил бы не тебе, господи, но демону хаоса… Я благодарю тебя за тягость, которую ты возложил на мои плечи этим сознанием, самым тяжким среди множества других подобных, чтобы испытать мою пригодность быть властелином. Но, признаюсь, — эта тягость день ото дня становится для меня все непосильнее… И поэтому я молю тебя, боже, сделай так, чтобы Тимотеус Бок образумился и попросил у своего государя прощения за свои неслыханные слова, чтобы я мог простить их ему и снять со своей души бремя, не держать его узником… — Он закрыл глаза и прошептал: — Но буде же ты порешил иначе, я скажу тебе те самые слова, которые сын твой сказал тебе в Гефсиманском саду. «Отче мой! Если возможно, да минует меня чаша сия; впрочем, не как я хочу, но как ты!..» — И знаешь, Якоб, при этих словах голова его упала на грудь. Он открыл глаза, наши взоры встретились…

Но… мы обменялись только двумя словами. Он прошептал:

«…Timothee?!»

Я сказал: Тартюф!

После чего он схватился за голову и выбежал из каземата. Я сказал бы — как-то не по-царски. С тех пор я его больше не видел. — Тимо как-то неуловимо улыбнулся и добавил — Во всяком случае, живым…

Я сказал:

— Тимо, это… это же могло быть только во сне?

Тимо прошел в другой конец залы, туда, где тень от зеркальной стенки канделябра почти сливалась с темнотой. Он стоял там едва видимый. Трубка в руке у него погасла. Он рассмеялся и сказал:

— Ну… как знаешь…

Среда, сентября

Вчера я наконец вернулся из Пярну. Пробыл там почти три недели. Кое-какие результаты поездка все же дала. Особенно благодаря тому, что придумала Ээва и велела мне проделать. В начале августа несколько вечеров я просидел в трактире Рыйкаской зеркальной фабрики и разговаривал там с фабричными и деревенскими людьми, которые, как миленькие, несут туда арендатору господина Амелунга заработанные ими копейки, чтобы выпить пива и водки. Я просил их спеть расхожие песенки про войну с французом и записал их:

Шумел, гудел пожар московский,
Дым расстилался по реке,
А на стенах вдали кремлевских
Стоял он в сером сюртуке.
И призадумался великий,
Скрестивши руки на груди.
Он видел огненное море,
Он видел гибель впереди![48]

И, наконец, вот эту, которая гудела у меня в голове.

Встречаю я могильщиков,
Навстречу мне идут.
Ой, ой,
Навстречу мне идут.
Ох, здравствуйте, могильщики,
Кого хороните?
Ой, ой,
Кого хороните?
То славный воин Бонапарт,
Его хороним мы.
Ой, ой,
Его хороним мы.

В середине августа Ээва ездила в Тарту. Там она встретилась с Мазингом, посвятила его в наши планы и привезла от него рекомендательное письмо к пярнускому пастору Розенплентеру[49]. Тому самому, который за последние 10–12 лет приобрел известность своими «Beitrage», По мнению одних — известность серьезную и достойную благодарности, а по мнению других (и более многочисленных), весьма странную. Через несколько дней я поскакал в Пыльтсамаа, оставил лошадь в замке, у валевского конюха, чтобы он отвел ее обратно в Выйсику, а сам сел в почтовую карету и отправился в Пярну с горсточкой записанных мною народных песен времен Отечественной войны для того, чтобы напечатать их в розенплентеровских «Beitrage». Будто бы!

Розенплентер живет в пасторате Елизаветинского прихода на улице Кунинга, это любезный человек с живыми глазами, в возрасте между сорока и пятьюдесятью. Короткие темные волосы, зачесанные на лоб, и быстрые движения нисколько не говорят о его духовном сане. Глядя на него, я подумал, что, будь я руководителем любительского театра и мне понадобился бы этакий благородный французский революционер (могут ведь и такие встретиться), я наверняка решился бы обратиться к нему. Кстати, он, говорят, действительно занимался в Пярну театральной деятельностью, да еще на эстонском языке.

Когда я вручил ему письмо Мазинга, он выставил из своего кабинета пять или шесть мальчуганов разного возраста и выдвинул ящик стола:

— Смотрите, здесь я храню письма пробста Мазинга. У меня их уже больше ста.

После того как он вскрыл и прочитал привезенное мною письмо, он долго смотрел сначала на меня, потом на улицу и снова на меня.

— Ну, — медленно произнес он, — понятно, что это письмо мы в ящике хранить не станем. — Он на минуту вышел и, вернувшись, сказал: — У Натали кофейник уже на огне, чтоб напоить вас кофеем. Но, пожалуй, от этого письма кофе станет еще горячее.

Речь Розенплентера скорее замедленная, чем пылкая, так что кофе у нас за это время несколько раз остывал. Но помочь мне или, вернее, им он явно очень стремился. Что при его уравновешенной натуре и солидном положении, учитывая сомнительность сего предприятия, в сущности, трудно было бы даже объяснить, если бы за этим не угадывалось глубокое уважение к прожектеру и чудаку старому Мазингу, с рекомендательным письмом которого я явился. Итак, Розенплентер разложил на столе привезенные мною записи народных песен, а меня оставил читать книги на застекленной веранде, выходившей в сад. Мы оба полагали, что мне не имеет смысла особенно расхаживать по городу. Ведь в таком крохотном гнездышке, как Пярну, приезжий человек может легко привлечь к себе ненужное внимание и вызвать интерес у зевак. Немножко я все же прошелся. Из любопытства. И для того чтобы, если понадобится, иметь представление. Я посмотрел торговую гавань с ее семью-восемью морскими парусниками и множеством шлюпок, которые покачивались на широкой реке Пярну возле устья Сауги. И на таможню, и на здание гаванской охраны. И на те два прибрежных кабака у реки, где мне, наверное, лучше всего было выставить угощение гаванской охране. Но больше всего я сидел на улице Кунинга у Розенплентера и читал, или беседовал с его милой супругой, или мастерил из палочек игрушки для пасторских детишек… Сам Розенплентер несколько дней в промежутки между пасторскими обязанностями ходил с визитами к знакомым купцам и владельцам кораблей и пил у них кофе. И к концу недели он повел меня в свой сад. Кстати, фамилия Розенплентер означает «Сажающий розы». И в самом деле вместе со своими конфирмантами он засадил не только розами, но и молодыми деревцами половину пярнуских кладбищ. И свой собственный сад он превратил в небольшое, но образцовое парковое хозяйство и одновременно питомник. В беседке среди живой изгороди из бузины за кружкой пива сидел мужчина с медным лицом и железно-серой шкиперской бородой. Розенплентер меня с ним познакомил и оставил с глазу на глаз.

Это был капитан Снидер, он из фризов, родом из деревни Кокдорп, с острова Тексель. Но в свою родную гавань за последние пять лет ему доводилось заворачивать только случайно. Все это время он ходил для пярнуского торгового дома Яакке дважды в год одним и тем же рейсом — из Пярну в Опорто, в Португалию, с грузом лифляндского льна и оттуда привозил знаменитый портвейн для лифляндских и петербургских гурманов.

вернуться

48

Стихотворение Н. С. Соколова «Он», ставшее народной песней.

вернуться

49

Розенплентер Иоганн Генрих (1782–1846) — прибалтийский литератор, занимавшийся проблемами развития эстонского языка. Издавал журнал «Beitrage zur genauer Kenntnis der ehstnischen Sprache».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: