О дьявол, ничего я не умею ответить своему племяннику. Я говорю ему:
— Юрик, ты подставил своего ферзя моему коню. Возьми ход обратно. И ходи снова.
Только спустя некоторое время он отрывает взгляд от моих глаз и смотрит на шахматную доску, потом совсем спокойно говорит, будто играет не он:
— Хода обратно не берут. Я сдаюсь. — Он опять смотрит на меня: — Но я жду от тебя ответа.
Я говорю ему:
— Юрик, ты спрашиваешь меня о том, что каждый человек должен решать для себя сам. Но ты еще маленький мальчик. Ты еще не можешь принять решения в таком вопросе. Правильного решения. О котором ты сам не будешь потом жалеть. Поэтому повремени. До тех пор, пока не созреешь для решения. Через десять лет. Может быть, даже через пять лет, если повзрослеешь быстрее, что сейчас вполне можно предположить. А до тех пор не будь императору ни врагом, ни другом. Будь просто самым старательным мальчиком в императорском лицее.
Вчера утром Юрик вместе с матерью уехал. Он помахал мне из окна кареты, когда она свернула на пыльтсамааскую дорогу. Ээва вернется только через две или три недели.
14 октября
Перечитываю написанное за минувшие недели.
Значит, я не сказал племяннику: ответь на свой вопрос сам. Но подумай об отце. Твой отец, с государственной точки зрения, конечно, безумец. Но честность его тверже алмаза, он самый честный человек, которого ты когда-либо в жизни видел и сможешь увидеть. (Если тебе не посчастливится встретить тех людей, которых за декабрьские дела в прошлом году послали в Сибирь добывать северную руду.) Да-да. Безумие твоего отца и заключается в его честности.
Я этого не сказал. Ребенку такое говорить нельзя. А может быть, можно? Может быть, даже нужно говорить это ребенку?
Суббота, 23 октября
Сегодня утром Тимо позвал меня с собой в баню. Кэспер по субботнему обыкновению истопил нашу отличную баню в подвале Кивиялга, а Ээва все еще не вернулась из Петербурга или Царского, и Тимо решил, что мы могли бы похлестать друг друга вениками.
Тимо шел рядом со мной по свежевыпавшему снегу, мы обогнули дом от парадного входа до двери подвала со стороны хлева. Я видел: он сунул босые ноги в какие-то опорки с рваным верхом и деревянными подошвами, на плечи накинул старую шинель (а вообще он и дома всегда аккуратно одет). На голые ноги попал снег, и Тимо урчал от удовольствия: «Ух ты, шельма, до чего холодно…» И я подумал: интересно, этот его вид, где нет и следа Ээвиной заботы, он свидетельствует о некотором его безумии или, наоборот, о высоком превосходстве его ума?..
Когда мы, напарившись, сидели на полкё, красные, пятнистые от прилипших березовых листочков, и с нас градом катился пот, я спросил:
— А там, в Шлиссельбурге, водили тебя в баню?
Он сказал:
— Раз в месяц. Конвой сидел за дверью и смотрел в глазок. Да какая там была баня, одно полосканье теплой водичкой. Но я сам каждый день устраивал себе баню.
— Каким образом?
Он откинул со лба мокрые с проседью волосы и засмеялся:
— Бегом. Который был в то же время курсом истории. Курс, который происходит от латинского cursus[51].— Он опять засмеялся. — Я же был приклепан к месту. Правда, без оков, но все же. Безо всякого движения. И тогда я придумал: буду бегать. Каземат был три сажени в длину и две в ширину. Койка, стол, табурет, параша. Стол и табурет можно поставить на койку. Так что по каземату можно было пробежать круг чуть больше девяти сажен. Позже, когда у меня уже было фортепиано, оно стояло посередине. Так что и оно не мешало. С обеих сторон оставался проход. И тут я начал бегать. По утрам. До пояса голый. Сперва начальник конвоя запретил. На всякий случай ведь все запрещается. А я продолжал. На бегу крикнул: приведите мне генерала Плуталова! Плуталова не привели. Но больше уже не запрещали. Десять кругов по солнцу и десять против солнца. Вначале уже после нескольких кругов я задыхался и кожа покрывалась испариной. Через некоторое время я уже осиливал больше. И меньше потел. И тут я обратился к истории. Чтобы вспомнить. И как к источнику сил Моральных. Отбирая события. Один круг — один год. Начинал с рождества Христова… Восемь кругов — одно согревание, ничего не приходит на память. Пятна на штукатурке пролетают мимо, так что голова дурманится. Ободрал локоть об стену. Но тело согрелось, и проснулось сердце… Девятый круг: херуск Арминий разбивает в Тевтобургском лесу римлянина Публия Вара… Вар бросается на собственный меч… Да-да. Так же, как его отец в битве при Филиппах. Семейная слабость Варов. Чем Романовы отнюдь не страдают… Пять следующих кругов: последние годы старого Августа. Умирая, он велит объявить себя богом. Он по крайней мере подождал с этим до смертного часа… Тело начинает покалывать. Лоб становится мокрым… Тиберий уже император… Семнадцатый круг: Германик покарал восставших херусков. Его триумфальное шествие змеится по ревущему Риму, там волокут женщину. Кто же она? Это Туснельда, супруга Арминия… а этот мальчик — это их сын… их двухлетний сын, родившийся в римской темнице… Эх! Выдержать, выдержать… Восемнадцатый круг: Овидий умирает в изгнании… Выдержать… Тридцать третий круг: Христа распинают на кресте… Выдержать… Калигула, Клавдий, Нерон… Выдержать… Шестьдесят пятый круг. Сенека убивает себя по приказу императора, Лукан убивает себя по приказу императора, Петроний убивает себя по приказу императора… Почему они все такие слабые? Почему они повинуются?! Выдержать… Шестьдесят восьмой круг: Нерон убивает себя — по чьему приказу? Значит, все-таки выдержать… Семьдесят седьмой, восьмой, девятый крут. Две тысячи помпейцев задушены пеплом, извергнутым Везувием, восемнадцать тысяч пытаются спастись бегством. Навстречу этому кричащему потоку идет лысый мужчина с жилистой шеей — идет молча, пробивается против потока… Он sumus dux[52]. Он адмирал. Никто ему не приказывает. Кроме его собственного решения… Плиний Старший. Ведь так? Он решил узнать, как извергаются вулканы. Он решил противиться огненной горе и самому себе. Он остается под лавиной пепла. И все же не остается… Выдержать… Восьмидесятый и девяностый круг… Щиплет глаза. Обливаюсь потом. Серые пятна на штукатурке прыгают вперемешку с красными… В первый раз я рухнул во время правления Домициана… Потому что я уже сильно ослаб. Но когда очнулся, вылил себе на голову ведро холодной воды и решил: нет, это не значит, что я освобожусь, если с первого раза пробегаю до 1820 года. Совсем не значит. Ибо я не выношу иллюзий. Я решил: я не освобожусь раньше, чем смогу за один раз пробежать от рождества Христова, до сегодняшнего дня… И я каждое утро начинал сначала. Сперва от этого бегания у меня горели мускулы на бедрах, руки и ноги были налиты свинцом. Постепенно это прошло. Через полгода я выдержал до гуннов. Каждый день прибавлял несколько кругов. Иногда бывало, конечно, опять хуже, чем накануне. Или я вообще не бегал. Когда лежал в лихорадке. Раза два было и это… Во всяком случае в то утро, когда память у меня была еще в порядке, я дошел до 1793 года.
Я спросил как бы совсем невзначай:
— …А что, в сущности, случилось у тебя с памятью?
Тимо будто очнулся от воспоминаний. Он посмотрел на меня с каким-то неприятным удивлением. Он схватил с полка у своих ног шайку с холодной водой (я даже вздрогнул, подумав, не хочет ли он меня ею огреть) — но Тимо вылил содержимое себе на голову и сквозь плеск воды сказал:
— Хватит на сегодня! Другой раз.
Воскресенье, 13 ноября 1827 г.
Сегодня утром в нашем доме произошло небольшое событие. И в каком-то отношении радостное, конечно.
Часов около восьми, уже при свечах, мы сидели за кофе и сливовым тортом, испеченным Ээвой, которым у нас отмечают дни рождения: Тимо сегодня исполнилось сорок лет. И в промежутке между случайными фразами я испытывал большую, чем обычно, скованность, принуждавшую меня к осторожности в выборе темы. Мы сидели втроем — краткие появления Кэспера в счет не шли, — и тем не менее разговор не заходил ни о прошлом виновника торжества, которое в силу роковых обстоятельств было слишком жестоким, ни о его будущем — которого у него не должно было быть… Я решил завести разговор о жизни Тимо до роковых событий: