— Тимо, как это было: ты ведь еще сам в тринадцатом году отпустил своих выйсикуских крестьян на волю?
Тимо сказал:
— Ну да. Тех немногих, которые у меня были. Я ведь приезжал ненадолго домой по делам наследства. А в семнадцатом, когда мы с Китти сюда приехали, им еще не было окончательно сообщено. Тогда я снова им об этом объявил. Но и на этот раз все так и осталось неоформленным. А меня заключили в каземат. Так что по (всей форме они получили вольную только по закону девятнадцатого года.
Как раз во время этого разговора о крестьянах слуга Кэспер незаметно (вошел в комнату и, пожав плечом, сообщил, что трое деревенских мужиков и мызный кузнец Михкель просят господина Бока принять их.
Тимо поднял брови.
— Разве они не знают, что я их вопросов не решаю?! Пусть идут к Тимму или к Латробу.
— Они хотят видеть именно господина Бока, — сказал Кэспер. — Они хотят пожелать барину счастья в день рождения.
— Вот как… — сказал Тимо, — это очень (мило с их стороны… — Он рассмеялся… — А есть у них разрешение от генерал-губернатора на такое изъявление чувств?
— Этого я не знаю, — простодушно ответил Кэспер.
— Хорошо. Если ты не знаешь, пусть они войдут, — сказал Тимо и отвернулся к окну, за которым падал снег.
Четыре крестьянина по знаку Кэспера вошли через кухню в столовую. Мужики в тулупах и постолах, заснеженные шапки в руке. Кузнеца Михкеля я узнал в лицо и еще одного, он был лесником с зеркальной фабрики, где-то ниже по реке, его я узнал потому, что он потерял глаз во время войны с французами. Мужики молча столпились у двери с той самой известной крестьянской неуклюжестью, при виде которой мне уже давно становилось неловко. Тимо обратился к ним:
— А, здравствуй, Тийт! Ну, что вы хотели?
И вдруг последовал неожиданно многословный ответ. Один из двух незнакомых мне бородачей, особенно худой и смуглый, выступил на полшага вперед и сказал:
— Барин… мы пришли от выйсикуских крестьян… Мы не со всеми говорили. А тут в нымавереском и лухавескиском трактирах зашла речь, и никто не возразил. Что мы вечером пойдем к барину пожелать ему счастья. Задним числом по случаю возвращения домой. И по случаю сегодняшнего дня рождения барина тоже…
Кузнец Михкель и бородач посветлее стали развязывать маленький узелок, а говоривший продолжал:
— У кузнеца Михкеля брат живет на Кыоской мызе, у реки Лоопри на Кяосааре. Там место такое есть, где в шведское время, должно, свинец копали, он там и посейчас еще в земле остался. Брат привез Михкелю в кузницу этой земли на пробу, и мы ходили смотреть, как Михкель выплавлял из нее свинец. И тут нам в лухавескиском трактире мысль пришла, чтобы Михкель сделал подсвечник и мы отнесем его барину в подарок. За то, что нам ведь на шесть лет раньше других крестьян в Лифляндии волю объявили, хоть барин и не мог присмотреть, как там его приказ выполнили. Вот подарок по случаю возвращения барина домой и дня рождения тоже…
Он взял у Михкеля из рук вынутый из платка темно-серый подсвечник и подал его Тимо:
— Покорнейше просим принять от нас. Он, понятно, из свинца и скоро потемнеет. Но зато свинец-то из здешней земли. Мы спытали его: и самая крепкая солянка не берет.
Тимо поднялся со стула и принял подарок. Он немножко подумал и велел Кэсперу принести свечу. Кэспер достал из ящика в буфете восковую свечку. Тимо зажег ее от горевшей на столе и вставил в подаренный подсвечник. Держа в руке подсвечник с горящей свечой, он повернулся к мужикам:
— Спасибо вам. И обещаю, что буду пользоваться вашим подсвечником. Хотя я и не знаю, много ли от этого пользы будет вам да и мне самому.
Он взглянул на Ээву, будто спрашивая, что ему еще сказать или сделать. Потом поставил подсвечник на стол, подошел к крестьянам и каждому из них по очереди обеими руками пожал руку. Чего ни один помещик в здравом уме ни в ближней, ни в дальней округе, конечно, не сделал бы. Но Тимо пошел еще дальше. Он тут же обнажил корни своего странного поступка. Потому что, обойдя стол, остановился за Ээвиным стулом, повернул к себе ее лицо, наклонился и поцеловал в губы.
— Китти, это была твоя идея?
Ээва отрицательно покачала головой:
— Они сами это придумали. Я об этом ничего не знала.
Мужики вышли из комнаты. Тимо зажег трубку. По его пальцам я видел, что он взволнован больше, чем можно было предположить. Ибо особой дружественности по отношению к крестьянам я и десять лет тому назад за ним не замечал. Хотя в его письме к императору и есть мысль о том, что необходимо добиться любви крестьян. Теперь же, мне казалось, он держался от них еще дальше. Как, впрочем, от всех, кроме нескольких, самых ему близких людей.
Вторник, 29 ноября 1827 г.
Насколько помнится, это было именно в этот день восемь лет тому назад. Или во всяком случае в один из этих дней восемь лет назад.
Вечером Ээва велела позвать меня сверху из моей эркерной комнаты в господском доме к себе в спальню. Она сидела перед овальным зеркалом между огнями двух свечей и расчесывала свои угольно-черные волосы, к цвету которых я все еще не мог привыкнуть. Помню, что за моей спиной она затворила дверь в желтую гостиную, хотя в то время ни она, ни я никого в нашем доме не подозревали в наушничестве. Она снова присела к зеркалу, снова принялась расчесывать свои длинные волосы и спросила тихо (потому что маленький Юрик спал тут же в корзине, в изножье кровати):
— Якоб, ты точно помнишь наш последний завтрак?
Я не понял, какой завтрак она имеет в виду.
— Какой завтрак? Сегодняшний?
— Ну, когда тут был Паулуччи и не понял, о чем мы говорили по-эстонски. В чайной комнате.
— Думаю, что помню точно.
— Помнишь, я спросила у Тимо: скажи, кого я могла бы просить за тебя?
— Помню.
— А помнишь, что Тимо ответил?
— Помню. Просить не стоит никого, кроме императора, но я прошу тебя: не проси его.
— Да. А сегодня в полдень я узнала от госпожи Латроб — ей сказала это госпожа Валь в Пыльтсамаа: вдовствующая императрица на этих днях должна проследовать из Риги в Петербург, и предполагается, что она будет ночевать в Торма… — Ээва резко продернула черепаховую гребенку сквозь прядь волос и взглянула на меня.
— Ну и что?
— А то, что если Тимо запретил мне просить императора, то — как ты думаешь — могу я попросить за нею мать императора?
У нас и сейчас, как и восемь лет назад, не принято друг перед другом вилять. Мы высказывали и высказываем свои мысли один другому прямо. Если заходит разговор или кому-нибудь случается что-то спросить. Щадить друг друга у нас не полагается. Кстати, в одном, о чем я никому не сказал, в дневнике могу признаться. Если сестра спрашивает меня: «Якоб, как ты думаешь, какая завтра будет погода?» — я смотрю в окно и думаю: «Кто его знает, может, небо местами и прояснится», однако вместо этого говорю ей, даже довольно часто: «Ты полагаешь, оттуда явится что-нибудь вместо ливня?» Чтобы досадить… Я и сам не знаю зачем. Может быть, в отместку за ее высокий злосчастный взлет… И на этот раз я ответил ей:
— Но ведь Мария Федоровна не может сама приказать, чтобы освободили твоего Тимо. Она может только пойти попросить сына. Если она вообще возьмет на себя этот труд. Может случиться, возьмет. Говорят, она властолюбивая женщина. После смерти Павла она даже хотела сама взойти на престол вместо сына. Ходили такие толки. Но сын предоставил ей лишь возможность филантропствовать. Точно так же, как это было при Павле. Так что, может случиться, она и попытается тебе чем-нибудь помочь. Только…
— Только?
— Просить ее — это только формально не то же самое, что просить самого императора.
— Значит, ты считаешь, я не смею?
— Это решай сама.
Ээва вскочила. Но голос она все же не повысила. Потому что маленький Юрик спал в своей корзине почти что между нами. Ээва сказала:
— По-моему, жена смеет делать для своего мужа все, что только в силах придумать. За исключением, может быть, лишь того, что муж ей прямо запретил — что могло бы задеть его честь. Так что я решила. Встань завтра утром пораньше. Поедем в Торма.