— Так это же «Missa solemnis»![56]

— И как он, по-вашему, ее исполнил? — спросил господин Лилиенфельд.

— Безукоризненно! — прошептал господин Латроб. — Я поражен, когда он успел ее выучить!

— Значит?.. — и господин Лилиенфельд поближе наклонился к Латробу, но я не понял, что он имел в виду, однако господин Латроб, очевидно, сразу уловил.

— Значит, возблагодарим господа, что не по совершенству или несовершенству его музыкальных способностей решался вопрос о его освобождении…

Через день утром Лилиенфельды уехали, и с того времени у нас в этом году больше никто не бывал. Хозяйственные дела вершатся в господском доме самим Латробом или в канторе управляющего старым Тиммом. Даже доктор Робст уже несколько недель не заходил в Кивиялг. Он приходит, когда Ээва посылает за ним в связи с приступами потливости или головных болей у Тимо. Вообще живые голоса с нашей мызы доносятся к нам только издали, из-за засыпанных снегом кустов шиповника и каменной ограды парка, а по утрам в сугробах прямо у нас под окнами видны следы диких коз.

Четверг, 22 февраля 1828 г.

Вчера утром, несмотря на сильный мороз, Ээва уехала в Тарту. Привезти для Тимо книги и, кроме того, узнать, что произошло на свете нового. Она просила меня остаться дома, потому что здоровье Тимо оставляет желать лучшего. Ээва сказала:

— Он в последнее время нервничает больше, чем обычно.

Я остался, и мне вспомнилось, что тоже 22 февраля, точно шесть лет тому назад, вечером в сильную метель вдруг в Выйсику приехал человек от пробста Мазинга и привез Ээве письмо. Я тогда еще служил геодезистом у майора Теннера и как раз находился в отпуске. Ээва прибежала с письмом ко мне наверх. Это были беглые строчки, написанные по-французски. Наизусть я их, конечно, не помню, но содержание было примерно такое.

Милостивая государыня!

К сожалению, я не имел счастья познакомиться с Вами лично, но я слышал о Вас бесконечно много хорошего. И я надеюсь, что и мое имя известно Вам как достойное доверия. Я приехал сегодня в Тарту и пробуду здесь четыре-пять дней. Если бы это было не слишком для Вас обременительно и Вы взяли бы на себя труд приехать сюда и дать мне возможность с Вами познакомиться и побеседовать, я был бы бесконечно счастлив. Я остановился в доме профессора Мойера, где Вы и прежде бывали.

С глубочайшим почтением

Ваш W. Joukoffsky

Разумеется, мы знали, что Жуковский был давний друг Тимо. Хотя я не понимал и до сих пор не понимаю, что могло быть у Тимо общего с этим поэтом. Если один из них храбрый воин, человек долга мерки древних римлян, а другой поэт, я помню, в Тарту его называли русским Оссианом, Но так или иначе, нам тут же стало ясно, что monsieur Joukoffsky послал эту записку не для того, чтобы поухаживать за Ээвой. Ээва сказала:

— У него, должно быть, есть какие-то сведения о Тимо.

Мы проехали по сугробам за один день шестьдесят восемь верст и вечером часов около восьми были уже в том самом низком домике на углу Карловской дороги, в той же самой гостиной с занесенными снегом окнами, в которой за четыре года до того в шуме большого господского общества я слышал удивительные слова Тимо о Праксителе, об Ээве и о Христе, лик которого в Лифляндии будто бы изо дня в день повергают в грязь… Сейчас здесь не было ни стаканов с пуншем, ни сигарного дыма, ни споров. Но общество все же собралось. Госпожа Мойер познакомила нас с дюжиной мужчин и дам, сидевших в зеленых креслах явно в ожидании чего-то. Помню, что там был тогда тартуский, а теперь уже петербургский профессор Воейков, нескладный человек, муж сестры госпожи Мойер, будто бы писавший своей жене галантные любовные стихи (не помню, от кого я это слышал), а в семье последний негодяй и скандалист. Там был и тот самый бывший почтовый чиновник Вейраух, мрачный черноволосый великан, чьи песни с нежнейшими словами и сахарными мелодиями будто бы все восторженнее распевала тартуская молодежь. И еще некоторые причастные к университету господа с супругами. И госпожа Мойер сказала, что она рада принять нас в своем доме, особенно в такой торжественный день, когда поэт, господин Жуковский, обещал друзьям что-то прочитать. Новое и нечто очень значительное: русский перевод шиллеровской «Орлеанской девы», который господин Жуковский только что закончил.

Потом госпожа Мойер привела поэта откуда-то сверху, из мансарды, и поскольку только Ээва и я не были с ним знакомы, то нас пришлось представить.

Жуковский оказался довольно высокого роста, весьма изысканно одетым господином. Его угловатое лицо с бледным и будто напряженным лбом и бровями вразлет обрамляли темные волосы и подстриженные по краям бакенбарды. Большие, слегка азиатского разреза глаза иногда удивительно менялись, то казались внимательными, то какими-то затуманенными. Он взял Ээву за обе руки и долго смотрел на нее очень серьезным взглядом.

— Madame… значит, вы и есть жена моего несчастного друга… Я должен попросить у вас прощения, я не ожидал вас так скоро и обещал сегодняшний вечер нашим друзьям, но я знаю, что в этом доме все вам друзья, я обещал им кое-что прочитать, о чем вы уже слышали. Я прошу вас оказать мне честь и быть среди моих слушателей. А потом, — постепенно, сам того не замечая, он понижал голос, однако закончил словами, которые были всем слышны, — потом я был бы счастлив побеседовать с вами…

Итак, в тот вечер мы были среди его слушателей. Ну… «Орлеанскую деву» Шиллера по-немецки я, конечно, читал. Это была одна из первых книг, которую старый Мазинг сунул нам, чтобы мы читали и зубрили из нее наизусть отрывки. Но слушать ее на русском языке было как-то странно. При моем весьма относительном знании русского. У Теннера в отряде по-русски говорили, но с сильной примесью немецкого; сам я пользовался русским языком главным образом, когда имел дело с простыми солдатами, конюхами и землекопами. И мои знания остались в общем-то на этом уровне. Тем не менее я уже давно читал Карамзина и Державина. Судя по отрывкам, которые прочел Жуковский, я во всяком случае понял, что его перевод был удивительно благозвучный. А некоторые места мне запомнились уже совсем по другим причинам, потому что совершенно неожиданно он связал их с нами, или, вернее, с Ээвой. Например: во втором явлении первого действия Дюнуа долго и подробно рассказывает королю об успехах своего отца среди красавиц в замках и говорит — по Жуковскому — так:

В старых книгах
Случилось мне читать, что неразлучны
Любовь и рыцарская доблесть были…

В этом месте Жуковский оторвал взгляд от рукописи, посмотрел Ээве в глаза… и сказал:

— А что касается перевода этих строк — мне не приходилось прибегать к помощи старых книг. К счастью, мне был известен пример единства любви и рыцарственности в жизни. У моих собственных живых друзей. Да-да… милостивая государыня…

А что у этой милостивой государыни муж был государственный преступник, которого Жуковский прежде всего имел в виду, этого он во всеуслышание не сказал даже здесь, в обществе своих старых друзей. Будучи придворным и человеком большого жизненного опыта.

А когда он читал то место, где…

Я сходил сейчас и принес из нашей библиотеки русский перевод «Орлеанской девы». Судя по дарственной надписи на книге, Жуковский прислал его Тимо и Ээве из Штутгарта осенью прошлого года. Вот передо мной строчки, которые я хотел вспомнить. Это обращение героини к герцогу Бургундскому в девятом явлении второго действия. Там она говорит о себе:

Когда же то, что я сказала, свято —
Кто мог внушить его мне, кроме неба?
Кто мог сойти ко мне в мою долину,
Чтобы душе неопытной открыть
Великую властителей науку?
Я пред лицом монархов не бывала,
Язык мой чужд искусству слов… Но что же?
Теперь тебя должна я убедить —
И ум мой светел, зрю дела земные…
вернуться

56

Торжественная месса (лат.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: