Настало лето. Все пастбище оделось в чудесные бледно-желтые тона, за исключением небольших зеленых островков, особенно вдоль ручья, где растительность буйствовала с тропической пышностью. Какой пронзительно-нежный колорит был теперь у лощин в утреннем сиянии, в золотисто- розовых лучах заката и ночами, когда небо усыпано бриллиантами звезд, а молодой месяц таинственно нависает над спящими лесами!
Элиаса снедали любовь и грусть, но он решительно ничего не предпринимал, чтобы остановить надвигавшиеся события. Время шло; Пьетро собрал превосходный урожай, и свадьбу должны были сыграть через несколько дней. Элиас больше не встречал дядюшку Мартину, да и не искал с ним встречи, даже в какой-то степени ее побаивался, ибо старик, слывший большим мудрецом, вместо того чтобы его утешить, поселил ему в душу ад.
— А если все-таки он прав? — вопрошал себя иной раз Элиас, но сразу же гнал от себя эту мысль еще и потому, что чувствовал, что у него не хватит сил ни что-нибудь предпринять, ни открыть свою тайну, а главное — стать на пути счастья Пьетро.
Но он тем не менее продолжал думать о Магдалине и по-прежнему ее желал. Ему покоя не давала мысль, что он вскоре окончательно ее потеряет. Он пытался совладать со своим сердцем, со своим чувством, посмеяться над своей страстью, стать таким же сильным, как дядюшка Портолу — какого черта, в самом деле, разве на Магдалине весь свет клином сошелся? И потом, можно ведь прожить и без женщин и без любви; настоящий мужчина должен быть выше всего этого.
Но все было напрасно, и без Магдалины мир вокруг Элиаса становился пустым и мрачным. Если раньше, во время паломничества к Святому Франциску, он всей душой желал оказаться подальше, в одиночестве, в тиши пастбища, то теперь он никак не мог дождаться дня свадьбы Пьетро. По крайней мере для него, Элиаса, эта история навсегда бы закончилась. Ему казалось, что после этого он сумеет обрести наконец покой и выздороветь, ибо он чувствовал себя больным. Жара этих долгих ярких дней и коварная прохлада светлых, напоенных ароматами ночей стали причиной изводившей его лихорадки.
Элиас был подавлен и возненавидел всех без исключения людей. Ему неприятны были даже отец и Маттиа, и он избегал их общества; целыми днями он бродил в одиночестве по пылающей желтизне пастбища, а ночами спал под открытым небом. Если случалось ему вздремнуть в полуденный час, начитавшись своих религиозных книжек, он пробуждался с мучительной болью, обручем сжимавшей ему голову, и потом всю ночь не мог сомкнуть глаз. Он подолгу сиживал в укромных местах, устроившись на корточках на камнях, то созерцая луну, что светила над лесом, то погружаясь в горестное оцепенение. Дядюшка Портолу, старый лис, прекрасно видел, что с его сыном творится что-то неладное; он никак не мог понять, что его мучит, и это его удручало, и он срывал злость на Элиасе в те немногие моменты, когда они оставались вместе.
— Что это ты прячешься? — орал он на него. — Что же это за жизнь? Если ты замыслил преступление, так действуй, не томи; если ты влюблен, так пойди и удавись! Какой же ты мужик? Ты стал былинкой, размазней! Ведь ты даже на ногах не держишься и позеленел, как лягушка!
— Я нездоров! — отвечал ему Элиас, но не затем, чтобы как-то оправдаться, а затем, что ужасно боялся, как бы отец не угадал его тайны.
— Если ты нездоров, то лечись или подыхай: я не желаю видеть вокруг себя слабаков; я хочу видеть львов, орлов, а ты — ящерица!
— Оставьте меня, отец, в покое! — молил его Элиас и уходил прочь раздосадованный.
— Убирайся к черту! Убирайся к черту! — орал ему вслед дядюшка Портолу; но, оставшись один, начинал печалиться: сердце у него сжималось от горя и становилось совсем маленьким, как у птахи.
«Должно быть, Элиас действительно занемог. О, нет, Святой Франциск мой, возьми уж меня к себе, но только пусть сынки мои будут бодрыми и сильными! Сынки мои! Голубки мои! Птахи мои! Лишь бы они были счастливы, а там дядюшка Портолу может себя спокойно помереть. Элиас, Элиас, почему же ты не лечишься? Как же я буду жить без тебя? Надо привезти сюда твою мать, отправить тебя вместе с ней домой; она уж уложит тебя в постель и будет лечить травами, солями и образками, как только она одна умеет делать».
Элиас продолжал бродить по окрестностям; его одолевали грусть, отчаяние, он злился на самого себя и на других. Как-то ночью дядюшка Портолу шел через пастбище и увидал, что его сын, устроившись на скале, погружен в созерцание луны.
«Уж не занялся ли он колдовством? А может быть, он замышляет преступление? Может быть, он решил постричься в монахи? — вопрошал себя старик, вглядываясь в сына глазами, покрасневшими более обычного от палящего, знойного солнца тех дней. — Святой мой Франциск, мой миленький Святой Франциск, исцели мне этого сынка!»
Он вернулся в хижину с тяжелым чувством. Странное поведение сына отравляло ему радость от предстоящей свадьбы Пьетро, которую решено было сыграть в следующее воскресенье. Между тем забравшийся на скалу Элиас никак не мог отвести от луны взор своих остекленевших глаз, словно околдованный ее чистым сиянием. Он сидел, не шелохнувшись, на корточках, погруженный в некие смутные видения. У него путались мысли, шумело в ушах, точно так, как когда-то в первый вечер по возвращении во дворике родного дома. Шум леса долетал до него издалека с легким ветерком и казался ему чьим-то голосом, то ласковым, то грозным. Что говорил ему ветер? О чем шептала ему дубрава? Ему хотелось, но никак не удавалось понять, о чем говорил с ним этот голос, и это его умиляло и вместе с тем мучило и раздражало. Ему казалось, что он слышит то преподобного Поркедду, то Магдалину, то свою мать, то дядюшку Мартину. Никак не шел из головы сон, приснившийся ему в первый вечер, когда он вернулся домой, и тот, что приснился ему на берегу Изалле, и другие сны, другие далекие видения. В глубине души его томило смутное беспокойство из-за того голоса, который он так и не мог до конца расслышать, из-за тех снов и из-за всего остального, что он никак не мог осознать.
Свет луны заливал его лицо, глаза, и ему казалось, что он грезит наяву. Вокруг над лесом, далеко, у самого горизонта небо отливало жемчужным сиянием; овцы еще паслись вдалеке, и в ночной тиши уныло позвякивали их колокольца. Никогда еще Элиасу не было так грустно, как в ту ночь. С ним происходило к тому же еще и то, чего по возвращении домой не случалось: ему вспоминались дни, месяцы, годы, проведенные в тех местах, и ему было за них до боли стыдно, как никогда раньше, и он сконфуженно думал: «О, если бы я тогда не согрешил, если бы не связался с дурной компанией и не попал в те места, то познакомился бы с Магдалиной раньше Пьетро и не был бы сейчас таким несчастным. Меня укротили, это так, но я стал слабым, как какая-нибудь бабенка. А я, подумать только, постоянно рассказываю, как жил в тех местах, и этим еще горжусь! Стыдись, Элиас Портолу, стыдись!»
Ему казалось, что кровь приливает к щекам, и вновь у него мысли начинали путаться: к нему опять возвращались видения, он смутно слышал какие-то голоса, перед его внутренним взором проплывали фигуры преподобного Поркедду, Магдалины, дядюшки Мартину, люди, которых он встречал в тех местах. Угнетавшая его смутная тоска становилась все тягостнее и тягостнее и была готова, словно обломок скалы, раздавить его. Наконец ему показалось, что он сумел-таки ухватить мысль и расслышать внутренний голос — дрожь пробежала по его спине, лицо стало мертвенно-бледным, зубы застучали.
«Через три дня она выходит замуж, и все кончено! — крикнул он про себя. — Вот что меня убивает, а я ничего не делаю, отсиживаюсь, не осмеливаюсь…»
Его охватил порыв отчаяния, он преисполнился самыми безумными намерениями.