— Смотри, вот это дикая груша; гляди, гляди, на ней плодов больше, чем листьев; тебе нравятся дикие груши, а, маленький поросенок? А знаешь, что такое вон те длинные серые штуковины, которые похожи на подставки для свечей? Знаешь, что это? Это стебли ворсянки, из них хорошо делать трубки. Пастухи делают трубки из них. Да что говорить, пастухи — это не синьоры, знаешь, синьоры едут на рынок и покупают себе готовые хорошие вещи, а пастухам самим приходится все придумывать. А ты будешь пастухом, да?

— Да, я буду пастухом, — неохотно ответил ребенок, — и буду делать себе трубки из тех стеблей.

— Нетушки! Слышите, дядя Портолу, малыш хочет стать пастухом! Разве мы не выучим его на доктора?

Все это были пустяки. И все же Элиас испытывал от этого какие-то ребяческие страдания. Какое отношение имел этот чужой человек к будущему его ребенка? Ну уж нет, он никогда не позволит, чтобы Фарре вмешивался в жизнь и судьбу его любимого сына. Однако это были всего лишь грезы, а действительность уже теснила их словами дядюшки Портолу, который говорил маленькому Берте:

— Так ты хочешь стать пастухом, мой птенчик? А почему? Разве ты не знаешь, что пастухи часто спят на улице и мучаются от холода? Видишь дядю Элиаса? Он стал священником, потому что если бы он остался пастухом, то умер бы от холода. Нет, мы вырастим из тебя доктора, а не пастуха. А ты будешь слушаться. Дядя Фарре направит тебя на правильную дорожку, а если будешь упрямиться, дядя Фарре шутить не будет!

— А там что? — спросил Берте, показывая на какое-то дерево и не слушая того, что говорил ему дед.

Однако это слышал Элиас, и энергичные слова дядюшки Портолу уязвили его.

С того дня его ревность болезненно возросла; напрасно он пытался взять себя в руки, напрасно думал: «У Яку Фарре будут дети, и тогда он забудет и, может быть, разлюбит моего сына; тогда Берте будет принадлежать мне, я возьму его к себе и наставлю на путь истинный, я сделаю его счастливым».

Нет, нет. Это все были грезы. А от суровой действительности никуда нельзя было деться. Элиас страдал; боль эта была отличной от всех тех страданий, которые он прежде пережил, однако от этого она не становилась менее сильной. Отчаяние снова овладевало им, и он снова повторял свои обычные стенания: «Мне никогда не обрести покоя; я обречен на муки. Все, что бы я ни делал, — заблуждение. Может быть, я заблуждался, не слушая Магдалину: может быть, Богу угодно было, чтобы я нашел пристанище в грехе, вместо того чтобы недостойно посвящать себя Ему. Да, прав был священник Поркедду: грех — это камень, от которого нам никогда не избавиться; а я обречен на вечное бремя страданий, потому что грехи мои тяжки».

Дни для него тянулись тоскливо и мучительно. Не такой была та блаженная и святая жизнь, о которой он грезил! Вот-вот мог остаться без священника какой-нибудь приход, и тогда пришлось бы уехать; Элиас знал об этом, и одна лишь мысль о разлуке причиняла ему боль. Он уедет далеко, а Фарре женится на Магдалине и полностью завладеет ребенком. Все было кончено, все кончено! Но нет, не все еще было кончено. Элиас чувствовал, что, даже когда он будет далеко, оп все время будет думать о сыне, изнывая от нежности, от томления, от ревности; что, может быть, ему предстоит начать новую жизнь — жизнь, полную страсти и страданий, жизнь, отличную от той, которую ему должно было бы вести.

Каждый день он приходил домой и, что необычно было для него, он пытался подружиться с ребенком, принося ему сладости, играя с ним и балуя его. Сам Элиас замечал, что это проявление слабости, даже мелочности, так как причиной тому была не его отцовская любовь, а желание не дать Берте привязаться к Фарре; однако поступать иначе Элиас не мог.

Но он видел, что Берте становился все более и более безучастным, равнодушным и молчаливым; малыш почти не ел сладостен, игрушки все меньше интересовали его, он обижался из-за каждого пустяка. Впрочем, Берте вел себя так со всеми, и Элиас понимал, что ребенок болен, терзался мыслью, что он бессилен против его болезни.

Элиас позвал доктора, но не того, которого звал Фарре. Слова доктора вызвали в его душе чувство безрадостного удовлетворения — доктор сказал, что ребенок болен скрытым недугом, по не малокровием, и предписал другое лекарство.

— Ну что, видишь? — спросил Элиас у Магдалины, и недоброе торжество отразилось в его глазах.

— Вижу, — с грустью ответила она. — Ее волновало только состояние ребенка.

Однако другой врач и другое лекарство не помешали тому, чтобы скрытый недуг в скором времени проявился открыто. Настал день, когда Элиас застал Берте лежащим в постели; у него был сильнейший жар, он бредил, взгляд его был затуманен, а лицо пылало. Магдалина не отходила от ребенка ни на шаг, тоска и отчаяние овладели ею; тетушка Аннедда прибегла к своим лекарствам, хоть и святым, но совершенно бесполезным.

У тети были особые мощи для того, чтобы лечить жар. Она провела ими над пылающим телом Берте и начала истово молиться Богу, Святому Духу, Мадонне Милосердной, Мадонне Исцелительнице, Мадонне Ди Вальверде, Марии Дель Монте, Марии Чудотворительнице, Святым Душам, Святому Василию, Святой Лючии, Крови Христовой, Святым Праведникам, но жар только усиливался.

Тогда позвали врача, который приходил первый раз; врач сказал, что состояние ребенка крайне тяжелое, но не безнадежное, если только не начался тиф. Бледный Элиас недвижно стоял у окна: он заметил идущего по тропинке Фарре и невольно сжал кулаки.

«Вот он, тут как тут, — подумал Элиас. — Словно нарочно хочет, чтобы я сильнее страдал! Может быть, ребенок умрет, а я даже не смогу подойти к его постели, не смогу приласкать и приголубить его напоследок, а ему все это будет дозволено. Вот он, вот он идет! Что ж, я уйду, потому что иначе, если он войдет сюда и приблизится к ребенку, моему ребенку, который умирает, я за себя не отвечаю».

И он вправду ушел вместе с врачом; во дворе им повстречался Фарре, который с печальным видом осведомился о состоянии ребенка.

— Ребенку плохо, оставьте его с миром, пусть побудет вдвоем с матерью! — грубо сказал Элиас.

Фарре недоуменно посмотрел на него, но ничего не ответил.

Врач предложил Элиасу вместе пройтись по дороге. Молодой священник с удовольствием согласился; однако пока врач говорил, Элиас обратил отсутствующий взгляд вдаль, на край долины; мучительные видения тревожили его. Элиас видел Фарре, сидящего у кровати малыша, и Магдалину, склонившуюся над ребенком и смотрящую на страдания больного. Толстый жених утешал ее, потом протягивал руку, чтобы приласкать малыша, и что-то нежно говорил ему.

А врач тем временем говорил о дородной розовощекой девице, встретившейся им у родника.

— Говорят, что она его любовница. Однако какие бедра! И все же она определенно сложена не очень. Но неужели это правда, что она его любовница? Вы слыхали про это, отец Элиас?

Элиас со злостью посмотрел на него. Как этот врач мог задавать ему такие вопросы, в то время как его ребенок умирал, а Фарре был рядом с малышом вместо отца?!

— Что вы мне говорите! — крикнул Элиас. — С какой стати вы меня об этом спрашиваете?

— А разве об этом не спрашивают у мирян? Разве вы не мирянин?

— Ах, да! Ведь и он был мирянин! К сожалению, он все еще был мирянин, и его, подобно всем остальным, жгла боль, обида, ревность.

Вечером Элиас вернулся к Магдалине и застал ее в полном отчаянии: ребенку становилось все хуже. Она была на кухне и что-то готовила у очага.

— Мама там? — спросил Элиас, направляясь к комнатке, где лежал ребенок.

— Да.

Элиасу захотелось было спросить, был ли там и Фарре, но он не смог. Элиас чувствовал, что он уже был там, у постели Берте, и ясно видел его тучную фигуру, слышал его одышку. И все же, когда он открыл дверь и увидел слегка склонившегося вперед молчащего Фарре у постели ребенка, толстого Фарре с его одышкой, Элиас вздрогнул, словно от неожиданности.

«Ребенок умирает, а он сидит рядом с ним, и я не могу даже подойти, я не могу даже поглядеть на своего сына и приласкать его!» — с горечью подумал Элиас. И он только едва-едва приблизился, встал в ногах у малыша и почти робко посмотрел на него.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: