Возвращаюсь к моим страданиям. Я должен был купить карету; их привезли несколько на двор гостиницы, и мне оставалось только выбрать. Это была большая для меня милость, хотя я и должен был купить карету на свой счет. Обыкновенно арестованных лиц, без различия возраста и пола, сажают в кибитку или другой еще более неудобный экипаж и везут таким образом, несмотря ни на какую погоду. Вообще, я не могу отрицать, что мне было оказываемо некоторое внимание. Я не благодарю за это г. Щекотихина: без сомнения, я был обязан этим распоряжению высшего начальства, потому что мой бесчувственный стражник был не в состоянии уклониться в чем бы то ни было от полученных им приказаний.
Убежденный, что еду только в Петербург, я купил себе двухместную карету очень хорошей работы, легкую на ходу, на рессорах, но годную только для небольшого переезда. Я заплатил за нее пятьсот рублей.
Жена моя, видя, что со мною обходятся вежливо и осторожно, успокоилась еще более. Она спросила Щекотихина, позволено ли мне будет писать ей с дороги; он и секретарь уверили ее, что это не подлежит сомнению.
Наконец вечером, часов около семи, все было готово и я простился с моим семейством. Сердце мое сильно билось в эту жестокую минуту; руки тряслись, ноги сгибались подо мною; глаза едва были в состоянии различать предметы; даже теперь не могу без сильного ощущения вспомнить об этом грустном отъезде. Я опускаю подробное описание последнего прощания. Жена моя и я более не плакали; истомленные сердца наши были судорожно сжаты. Я поцеловал детей, благословил их; жена моя кинулась мне на шею и лишилась чувств.
Секретарь оставался до этой минуты холодным зрителем и лишь повторял всем известные общие фразы, — что надо покоряться судьбе; что печаль не поможет, и тому подобное, — чем выводил меня из терпения, но при последних прощаниях и он не мог удержаться от слез. О, если бы государь столь чувствительный, как мне это было хорошо известно, был бы свидетелем подобной сцены, — с какою быстротою приказал бы он прекратить наши страдания.
Жена моя не в силах была отвечать мне на мои ласки; она лежала с полуоткрытыми глазами и стонала; я поцеловал ее, быть может, в последний раз и тотчас же направился к карете. Все мои люди помогали мне сесть в экипаж и трогательно со мною прощались. Любопытных, столпившихся в передней, удалили и в предупреждение всяких толков велели карете въехать во двор. Я сел и поехал.
Таким образом честного человека исторгли из его семейства. Мирный гражданин, имевший установленный паспорт от императора, был арестован, не зная за что. Нет, невозможно, чтобы государь, чувствительный государь, знал бы об этом; все это сделано не по его приказанию; какой-нибудь коварный человек злоупотребил его именем, а он даже не подозревает того, что делается. Вот уже девятая неделя, как я не имею ни малейшего известия о моем семействе; я не знаю — живы ли или нет моя жена и дети; быть может, они умерли и я никогда не получу от них известий…. Моя жена и я в продолжение стольких лет были разлучены всего два раза, и то не более как на пятнадцать дней, окончания которых мы едва могли дождаться; теперь же мы были оторваны друг от друга, быть может, навсегда… мы проводим эти дни без всякой надежды. Переживет ли она такое горе? Пережила ли она? Боже мой…
Припоминаю с горестью, что более года тому назад я отправлялся на воды в Пирмонт; жена моя только что родила сына и была слишком еще слаба, чтобы ехать со мною. Я отправился один и предполагал пробыть там три недели — срок, необходимый для пользования водами. Я едва выдержал десять дней; я не мог долее сносить разлуку с нею и немедленно возвратился назад, а вот теперь уже девять недель, что я разлучен с нею; быть может, я не увижу ее и чрез девять лет, быть может… я ее не увижу более и буду жить… я живу… луч надежды еще блестит в моих глазах; ее целительный бальзам освежает мои засохшие губы; если он иссякнет, тогда отчаяние мое будет столько же велико, как мое несчастье: я сумею умереть.
Человек, изучивший сам себя и знающий немного сердце человеческое, поверит словам моим, когда я скажу, что по мере удаления кареты я чувствовал, как ум мой прояснялся, а дух мой получал бодрость и силу. Я соображал свое будущее. Что меня ожидало? Новые поиски, обыски, рассмотрение моих бумаг, моего поведения, моего тихого образа жизни. Я имел дело с государем справедливым, который не осудит меня, не выслушав моих объяснений; что могло со мною случиться худого? Какие-нибудь мелкие неприятности, проистекающие от невладения мною русским языком; но мне дадут переводчика, утешал я себя, я буду некоторое время лишен кое-каких удобств жизни, привычек, вот и все. Но разве все это большое несчастие? Припадки хронической болезни, которая беспокоит меня уже лет двенадцать, могут усилиться, но в Петербурге есть хорошие врачи; на каком же основании должен я считать себя несчастливым? Без сомнения, это очень непонятное приключение, но оно лишь временное; я буду иметь случай увидеть друзей моих, которых и без того собирался навестить; это было целью моего путешествия; правда, поездка обойдется мне гораздо дороже; но это ведь денежное пожертвование наименее тяжкое из всех пожертвований. Кроме того, я был убежден, что митавский губернатор будет заботиться о моем семействе; он мне обещал это и ручательством верности исполнения обещанного служит его честное слово, благодушие и человеколюбие.
Рига находится в расстоянии только семи немецких миль от Митавы, а между тем мы приехали туда только в полночь. Было совершенно темно, когда мы очутились на берегах Двины, омывающей этот гостеприимный город. Так как по причине полноводия мост был разведен, то мы должны были на лодке переехать реку, что еще более замедлило нашу поездку.
Подъехав к городским воротам, курьер наш отправился в караульный дом и очень долго там оставался, что нисколько меня не беспокоило; наконец он явился и направил нас на почтовую станцию, однако ж, не городом, но большим объездом по узким и кривым улицам. Мы не долго ждали на станции; нам заложили лошадей и мы поехали далее.
Должно заметить, что по казенной подорожной мы могли получать бесплатную тройку лошадей, но почтосодержатели запрягали иногда и четвертую. За эту четвертую лошадь иногда приходилось платить прогонные деньги, а иногда нет; в первом случае расход этот падал на мой счет, так как в подорожной о ней ничего не было сказано.
Мы выехали из Риги в два часа, в самую холодную ночь; утомленный физически и нравственно, я чувствовал потребность отдыха, закрыл окна и заснул. На следующей станции я проснулся и, увидев, что светало, снова задремал.
Кто в состоянии изобразить мое удивление и ужас, когда, проснувшись чрез несколько времени, я заметил, что мы переменили дорогу. Я едва удержался, чтобы не закричать. Какое-то предчувствие внушало мне необходимость хранить молчание. Я не в силах описать то, что со мною происходило. — Куда везут меня? Где будут рассматривать мои бумаги? Эти вопросы потрясали мой ум, но не успокаивали меня. Мог ли я предполагать, что меня повлекут на край света, не произведя даже надо мною следствия.
Приехав на станцию, я спросил себе кофе, не столько из желания его пить, сколько с целью выиграть время; пока его варили, я ходил в большом волнении по комнате; Щекотихин стоял у кареты и разговаривал со станционным смотрителем; курьер наблюдал за ним из окошка и, очевидно, ждал минуты, когда он отвернется.
— Федор Карпович (так звал он меня по русскому обычаю), — сказал он вдруг, обратясь ко мне, — мы едем не в Петербург, а гораздо далее.
— Куда же? — спросил я взволнованным, дрожащим голосом.
— В Тобольск, мой милый.
— В Тобольск?! — При этом слове я задрожал всем телом и едва не упал…
— Умеете читать по-русски? — спросил он меня, не сводя глаз с Щекотихина.
— Немного, — ответил я.
— Так посмотрите на подорожную.
Я прочитал: «По указу и т. д. дана на проезд из Митавы в Тобольск надворному советнику Щекотихину с будущим, в сопровождении сенатского курьера по казенной надобности и проч.»