«Не нужны мне норовистые волы, как бы, не дай бог, детей не забодали!»

Волы были добрые, покладистые, но теперь они уже не могут работать. Теперь отец продаст их в городе мясникам на убой. Я представил себе, как им перерезают горло, как с них сдирают шкуру, как их разделывают и подвешивают куски мяса на крюки в мясной лавке Тоне, потому что не кто иной, как дядя Тоне, мамин брат, мясник, купит наших волов.

«Шагай, Рыжий… Шагай, Серый…»

Неожиданно для самого себя я издал пронзительный крик. Так кричат испуганные дети, которым приснился страшный сон. Отец спрыгнул с телеги, подошел к волам, отвел их на обочину дороги и снял с них ярмо.

«Что с тобой? Что случилось?»

«Мне приснилось, — слукавил я, — что мясники режут наших волов».

«Эх, сынок, сынок, твой сон в руку. Так оно и будет».

«Сегодня?»

«Может, и не сегодня, а через день, через два, три…»

Я соскочил с телеги и собрал кучу сухой травы. Отец поджег ее, и на обманчивом скудном огне на обочине дороги мы испекли несколько початков кукурузы, которые наломали тут же, в поле, и съели их. Кукуруза была мягкая, сладкая. Горе мое прошло. Волы щипали траву возле дороги.

Луна побледнела, небо стало голубоватым, приближался рассвет. Отец снова запряг волов в телегу.

«Пошел, Рыжий… Пошел, Серый…»

Он посадил меня рядом с собой, закурил цигарку и начал рассказывать:

«Могло ведь быть и так, что ни тебя бы не было на свете, ни твоих братьев, ни сестер, кроме Георге и Ляны, которые родились до того, как меня забрали в солдаты. Служил я в Турну, в резервном кавалерийском полку. В те времена в наших местах еще не было никакой железной дороги. Люди путешествовали в дилижансах, дилижансы возили и почту, и даже деньги. Дилижанс, который следовал из Турну в Бухарест, до Александрии сопровождал кавалерист из нашего полка. А от Александрии его охранял кавалерист из Бухареста. В Александрии наш кавалерист получал под охрану бухарестский дилижанс и следовал с ним обратно в Турну. В обратный путь отправлялись всегда вечером и прибывали ночью, в темноте. Как-то раз был я в Турну. Сидели мы в казарме, ужинали. Вдруг приходит сержант и говорит мне:

— Тудор, завтра утром твоя очередь сопровождать бухарестский дилижанс в Александрию.

— Слушаюсь, господин сержант.

Тут поднимается один солдат, Илие Алимош из Олоджи, и говорит:

— Пошлите меня, господин сержант. Мне сказали, что у меня жена заболела. Я бы хотел заглянуть домой, повидать ее.

— Как хочешь, если Тудор не возражает.

— А что мне возражать, господин сержант. Если Алимош поедет вместо меня завтра, значит, в другой раз, когда наступит его черед, поеду я.

Сказано — сделано. На следующий день утром Илие Алимош верхом на лошади и вооруженный до зубов отправился с дилижансом в Александрию. В Олодже, где дилижанс остановился, чтобы принять письма, солдат повидался с больной женой. Поехали они дальше. Дилижанс из Бухареста прибыл в Александрию с запозданием. В Турну он должен был быть в десять часов. А его не было ни в десять, ни в одиннадцать, и в полночь он не приехал. Подняли тревогу. Послали несколько человек навстречу, посмотреть, не случилось ли чего по дороге. Меня тоже послали. Далеко нам ехать не пришлось. Только мы выехали на Турну через Фынтына-Дроний, свернули вправо, поднялись на взгорок — тут у моста и нашли перевернутый дилижанс. Пассажиры все были крепко связаны, рты заткнуты кляпом, а кавалерист и кучер лежали убитые. Вот так! А что бы случилось, если бы жена Илие Алимоша не заболела и он сам не отпросился бы у сержанта сопровождать бухарестский дилижанс вместо меня? Погиб бы я, а не Илие Алимош. А если бы я погиб, я бы не женился на твоей матери — и не было бы ни тебя, ни Рицы, ни Штефана, ни Елизабеты, ни Стелы, никого бы из вас не было вовсе. Понял? Ни один из вас не появился бы на свет божий».

«Да. Понял. Мне… Мне было бы очень жалко».

Отец расхохотался. Он покатывался со смеху. Никогда он так не смеялся, сколько я его помню. Ему никогда не было так смешно с тех пор, как он трудился вместе с Рыжим и Серым, с волами, которые состарились у нас, с волами, которые уже стали непригодны к работе, за что отец и хочет продать их в городе мяснику на убой!.. На убой, потому что они уже стали непригодны к работе.

А что делается с людьми, когда они уже не могут работать?

«Папа, почему ты смеешься?»

«А как же не смеяться? Ведь если бы ты не появился на свет божий, тебя бы не было, а если бы тебя не было, то как бы ты мог жалеть об этом?»

Я решаюсь попросить отца:

«Не продавай сегодня волов. Подержи их еще. Продай в другой раз».

Отец удивляется:

«Что это тебе пришло в голову? Почему не продавать?»

«Если ты продашь… если ты продашь их мяснику, он их зарежет».

«Зарежет, для этого он их и покупает».

«И тебе не жалко?»

Лицо у отца мрачнеет.

«Жалко, но что поделаешь. Если хотим жить и работать, нужно купить других волов, пару молодых и сильных…»

Лицо у отца становится совсем печальным, глаза — грустными-грустными. Рассвет постепенно затопляет пространство своим свежим рассеянным светом. В поднебесье, словно подвешенный золотой колокольчик, заливается жаворонок. Он поет свою утреннюю песню.

Отец продаст волов мясникам. Мясники зарежут их и продадут мясо…

«Шевелись, Рыжий. Поспешай, Серый».

У меня маленькие уши, очень маленькие, прильнувшие к голове. Глаза же не больше и не меньше, чем у других. И все же своими маленькими ушами я слышу не только звуки вокруг себя, но и дальние отзвуки воспоминаний, а порой и совсем далекие воспоминания других людей. И глазами своими, то зеленоватыми, то голубыми, то серыми, я вижу не только то, что видят другие люди. Я заглядываю ими далеко в память, а иногда и в глубокие дали памяти других.

На наш двор, на соседние дворы, на все село, на холмы и поля вокруг снизошла прохлада. Только в комнату, где лежит, вытянувшись на постели, мама и горит множество желтых и белых свечей, она не проникла. В комнате по-прежнему душно, пахнет ладаном и растопленным воском, пахнет стеарином, пахнет покойником, а покойник — это мама, мама, которая родила меня и кормила своей увядшей грудью, носила меня на руках, а потом на плече, пока кожа на нем не огрубела и не затвердела.

Со стороны ворот дует легкий ветерок и, пролетев мимо кухни, доносит горячий запах свежего хлеба и аромат яблок. Неподалеку растет яблоня, и плоды ее уже поспевают. Цветом эти яблоки, чей аромат доносится до нас, красивые, а на вкус они кислые, зато поспевают раньше винограда.

Здесь у нас, в тесной и скудной долине Кэлмэцуя, осень всегда наступает не слишком рано и не слишком поздно, а именно тогда, когда нужно. У нас в саду есть еще одна яблоня. Она кривая, полузасохшая и совсем невидная, но яблоки на ней, поспевающие к петрову дню, необычайно сладкие. Как только с яблони опадал цвет, мы, дети, целыми днями глазели на нее, и нам казалось, что яблоки растут прямо у нас на глазах. Мы с нетерпением ожидали лета, когда можно будет сбросить с себя старую и тяжелую одежду, когда можно будет купаться в речке и бегать по просторным полям, но больше всего ждали лета, потому что каждый из нас съедал хотя бы по яблоку с этой кривой и полузасохшей яблони.

«Мама, яблоки уже начали поспевать!»

«Начать-то начали, только поспеть не поспели».

«А когда они поспеют?»

«К петрову дню».

«А когда петров день?»

«Через неделю».

«Тогда ты нам дашь яблочек?»

«Дам, дам».

Ах, какой длинной казалась нам эта неделя! В неделе семь дней, а за каждым днем следует ночь. Летом ночи короткие, зато дни… Мы считали каждый день по пальцам…

«До петрова дня осталось шесть дней».

«До петрова дня пять дней».

«До петрова дня…»

«Завтра петров день… Мама, завтра петров день, петров день, мама».

«Знаю, детка».

«А мы будем собирать яблоки?»

«Будем. Как только солнце начнет клониться к закату, мы их и соберем».

Я гляжу на солнце — оно еще не достигло зенита.

«Как долго ждать, пока солнышко начнет закатываться!»

«Пойди к ребятам, поиграй».

Я отправляюсь играть с ребятами. Мы идем купаться на речку. День проходит. Близок уже и закат. Все собираются вокруг кривой и полузасохшей яблони. Мы, дети, мигом взбираемся на нее; ветви гнутся, но выдерживают нас — мы-то легкие. Срываем одно яблоко за другим и аккуратно кладем в корзинки.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: