— Ну и как, пришел он?
— Пришел, только не в первую ночь, а на третью после того, как вот здесь его похоронила. Сделалось как бы лето, оно и правда летом было, а я стою вроде бы на крыльце и его поджидаю. Почти шестьдесят лет я его так каждый день поджидала, когда он придет с работы. Вот он и пришел. Молодой такой, красивый, только лицо печальное. Остановился он, не доходя до меня, и смотрит так, смотрит… «Ну, — говорю я, — скажи, что же такое жизнь и что такое смерть?» А Вититиу опустил низко голову и отвечает тихо-тихо, едва слышно: «Жизнь, Питулича, — это ничто, и смерть — это тоже ничто. И жизнь, и смерть — это все равно что сон. Протяни руку, чтобы схватить жизнь, а не ухватишь. Протянешь руку, чтобы поймать сон, ан нет его». Подошла я к нему, протянула руки, чтобы его обнять, так обнять, как мы в молодости обнимались, а он и пропал. Как из ничего появился, так и исчез, опять превратился в ничто. Понял?
— Понял.
Питулича засмеялась.
— Неужто в неприкосновенности сохранила? — не выдерживаю я.
— Как это так?
— Ты зубы хоть раз лечила?
— Нет. Незачем было. Никогда у меня зубы не болели, даже в детстве… Ну, прощай, я пойду, а то дома меня коза ждет. Подою ее, травкой угощу, ведь если ее не накормишь, она и молока не даст.
— До свиданья, — говорю я ей, — до свиданья.
С таким же шумом, с каким они лезли на шелковицу и на алычу, ребята уходят с кладбища. А в воротах появляются два здоровых парня с кирками и лопатами.
— Где, ты говоришь, место-то, Лике?
— Да вон там, в углу.
Они меряют землю шагами и начинают рыть могилу. Я подхожу к ним. Завязывается разговор.
— Для кого это?
— Да вот для старика, которого внук убил.
— Сегодня будут хоронить?
— Нет, завтра. Из Турну должен приехать доктор, вскрытие делать.
— И следователь будет?
— У нас в Омиде это не первое убийство. А когда убийство, обязательно следователь бывает.
Я отхожу в сторону, чтобы не мешать. Могила узкая и короткая, видно, и сам покойник величиной с ребенка: съежился, ссохся от старости.
Парни роют могилу и зубоскалят. С тех пор как существуют кладбища, все могильщики шутят, смеются и зубоскалят. Неужели так же вели себя и те, что вчера утром копали могилу для матери?
Выходя с кладбища, я сталкиваюсь со своим братом Штефаном.
— Ты на станцию? Если сейчас не поторопимся, пропустим поезд на Бухарест.
— Будет еще один, попозже.
— Тот неудобный, — уговаривает Штефан. — В Костешти придется делать пересадку.
— Ну и что, сделаем пересадку.
— А если заснем?
— Ничего, проснемся.
— Ладно, будь по-твоему.
— Знаешь, — говорю я, — пойдем-ка лучше в корчму и выпьем чего-нибудь. В Бухаресте нам все некогда даже повидаться, не то что посидеть за стаканом вина.
Мы идем по обочине дороги к станции. Брату кажется, что я ступаю как-то неуверенно, и он берет меня под руку.
Давным-давно, когда он был маленьким, я взял его на закорки и отнес в школу, чтобы и он учился грамоте. Теперь он вырос, стал здоровым, широкоплечим, сильным. Теперь он поддерживает меня. Его широкое круглое лицо опухло от слез.
— Да, — задумчиво говорит он, — в Бухаресте дел по горло, особенно у тебя, даже «здравствуй» сказать нет времени. Брат Георге из Плоешти крепко на тебя сердит. Говорит, что уже несколько лет ты у него не бывал.
— Так и есть. Он прав. Как его дети? Должно быть, уже большие?
— Выросли. Девицами стали. Все три уже на выданье.
— Что ж, выйдут замуж, чего о них беспокоиться.
Мой брат Штефан улыбается. Только позавчера умерла мама, которая родила и вырастила нас, вчера мы отнесли ее на кладбище и похоронили, а сегодня мой брат, тот, что плакал навзрыд, уже улыбается!
Он улыбается и говорит:
— Тебе-то что беспокоиться, а вот брату нашему сколько хлопот!
Мы входим в корчму. Наступил вечер, но душно, как днем. Корчма пуста. На станции десятки людей грузят в вагоны только что обмолоченную пшеницу. Шум, который они поднимают, доносится и в корчму. Плотным облаком висит пыль. За стойкой — полная смуглая корчмарка с большими, блестящими, словно маслины, глазами.
— Целую ручку, госпожа Саулина.
— Добрый вечер, — буркнул и Штефан. Мог бы и промолчать — корчмарка смотрит только на меня.
— А!.. Это вы?
— Совершенно верно, это — я.
— Вы приехали по случаю…
— Вот именно, — спешу я ответить, — я приехал на похороны матери.
— А он… Ведь это Штефан!
— Правильно. Мы рады, что вы нас не забыли.
— Выпьете чего-нибудь?
— Коньяку. Нужно поддержать силы, а то на ногах еле держимся от усталости.
— Охотно верю. Когда умер мой муж, мне столько пришлось бегать, столько хлопотать, что я чуть сама не умерла.
— А отчего умер господин Букуреску?
— Печень… От печени умер.
Она ставит на стойку две рюмки коньяку. Мы выпиваем их одним глотком и чувствуем, как внутри сразу становится тепло.
— Человек смертен, — философствует госпожа Саулина. — От чего-нибудь да должен умереть.
— Налейте нам, пожалуйста, еще по рюмочке.
— С удовольствием…
Она забыла, как меня зовут. Я еще не умер, еще живу, а корчмарка, с детьми которой я вместе играл столько лет подряд, уже забыла мое имя.
— Как поживают ваши дети? Наверно, в городе…
— Лучше и не спрашивайте…
Мы выпиваем по второй рюмке.
— У старшего случилась растрата. Он работал кассиром в билетной кассе. Ему дали три года. За три тысячи леев — три года тюрьмы! Хорошо хоть, что отбывает срок в Вэкерешти, около Бухареста. Второй работал в казначействе, тоже кассиром. Теперь у него тяжба с государством. Третий изучает право. Он уж не станет чиновником. Будет адвокатом здесь, при суде.
Она вздыхает и наливает себе рюмку коньяку, которую потом присчитает к выпитому нами. Подняв рюмку, она говорит:
— Царство ей небесное! О четвертом лучше и не говорить — застрелился. Пустил себе пулю в рот. Из-за чего это случилось, неизвестно, выстрелил себе в рот, и все. Разве вы не видали креста на кладбище? Он похоронен рядом с отцом.
— Налейте нам еще.
Мы протягиваем рюмки. Корчмарка наливает и нам, и себе.
— Царство ей небесное. Что же касается дочки… Уперлась на своем: люблю Гаджиу — и все тут. «Хорошо, доченька, но ведь твой Гаджиу на двадцать лет тебя старше». — «Ну и что!» Гаджиу мне говорит, что, если не отдам за него дочь, он повесится, а дочка твердит, что, если не разрешу ей выйти замуж, она отравится. Не брать же мне две души на свою совесть. Разрешила — пусть женятся. Кому жить, тому и грешить. А адвокат — Гаджиу-то был адвокатом в Турну и загребал нешуточные деньги — через две недели после свадьбы возьми да помри. Сердце, говорят, было больное. Теперь дочка пользуется всем его имуществом.
Корчмарка наполняет свою рюмку, подносит ко рту и повторяет:
— Царство ей небесное.
Я чувствую, что ей все время хочется назвать меня по имени, но она никак не может вспомнить, как же меня зовут… Забвение! Какое это благо — забвение! Ведь если б мы ничего не забывали, мы не смогли бы жить.
— Через полчаса на станции кончат работу. Тогда-то здесь будет полно клиентов, — говорит корчмарка, и лицо у нее сияет.
— Как же вы справляетесь одна с таким количеством народа?
— Я не одна. У меня есть еще Никита.
— Кто это — Никита?
— Племянник моего мужа. Я его привезла из Кымпулунга. Очень похож на покойного Букуреску.
Позади стойки колышется занавес из плотного зеленого сукна. На миг он раздвигается, и из-за него появляется молодой толстощекий мужчина с рыжей шевелюрой, рыжими усами и бровями, как две капли воды похожий на своего покойного дядю. Саулина вздрагивает, потом улыбается:
— Вот мой племянник, о котором я вам говорила.
Племянник Никита протягивает нам руку.
— Я слышал… Примите мои соболезнования. Мы слышали и весьма сожалеем…
Он наполняет наши рюмки коньяком, наливает себе, не забывает и свою тетушку.
— Прости, господи, ее прегрешения, царство ей небесное.
На станции раздается паровозный гудок — работа прекращается. Усталые, охрипшие, с ног до головы в пыли, грузчики вваливаются в корчму. Племянник Никита, который, как видно, во всем заменяет своего покойного дядюшку, засучивает рукава рубашки и улыбается мне.
— Делаем деньги. Их много надо, этих денег, вот мы их и делаем.