1.
Лишь на секунду ее ослепила вспышка света – вслед за ней пришел мрак, пришли и прошли вереницей мимо ее кровати, укрываясь от людских глаз где-то в зеркале, в той его части, где реальность переходит в свою противоположность – собственного же двойника, секунды и часы, дни, года и тысячелетия, миллионы лет, не обернувшись, проскользнули мимо, не оставив ни весточки после себя, ни одного подтверждения, что они – эти миллионы – здесь были. А, может, их и не было, и ей это только приснилось, привиделось на границе между настоящим крепким сном и расплывчатой, жидкой, блеклой реальностью – реальностью пожелтевших от времени обоев, переходящих в потрескавшийся грязно-белый потолок, только и согласившийся принять нас, уставших путников цикличного нашего маршрута, отвергнутых всеми другими залами, комнатами, каморками, собачьими будками и просто ящиками и коробками. На этот потолок хорошо было смотреть из-под одеяла, такого же грязно-белого и тоже, кажется, чуть треснутого. Это одеяло можно было поднимать и опускать, менять угол наклона его края, при этом зыбкая реальность делалась то темнее, то светлее, не прекращая, между тем, быть зыбкой.
Она уже не сомневалась, что эта зыбкость была здесь вечно. Вечность назад кто-то создал здесь зыбкость и зачем-то положил ее прямо в центр этой зыбкости. Зыбкость окутывала ее, окутывала вечно и вечно не могла окутать полностью. В зыбкости было зябко, и она сжималась под одеялом в клубок, в позу зародыша, как бы надеясь родиться на свет из этого зыбко-одеяльного плена. Но плен был вечен и бесконечен. Выкупом была здесь сама ее жизнь – тоже, как на зло, бесконечная.
Иногда в памяти проносились обрывки сна, как всегда, цветные. Она никогда не видела черно-белых снов, черно-белая пыльная реальность с успехом это ей компенсировала.Сон был красивым, но слегка безумным. В вечности не было места другому безумию – настолько безумна была, если вдуматься, сама вечность. Но вдумываться ей не хотелось. Ей хотелось уснуть и еще раз пересмотреть свой яркий безумный сон. И она уснула. Уснула и не видела, как кто-то теплый вторгся в ее зыбкую вечность, подоткнул край одеяла, прошептал слова молитвы – живой, древней и тоже очень теплой. Молитва разлилась по телу спящей, свернула ее в свой кокон и охранила, защитила ото сна. Кто-то очень не хотел, чтобы она видела сны. Этот кто-то развернулся и вышел из комнаты, чуть приволакивая левую ногу.
Через минуту подъезд дома 4 по Малой Явной с громкой икотой открывающейся заржавелой двери исторгнул из себя нечто бесформенное и тяжелое. Нечто украдкой взглянуло по сторонам и скрылось от глаз читателей в утреннем пропахшем бензином и тоскою тумане, распалось на молекулы на перекрестках улиц и проспектов, растворилось в тяжелом, таящем опасности угаре подворотен.
2.
Он любил быть один, этот странный человек. Он знал, что в итоге все равно умирать одному. И отвечать тоже. Коллективной ответственности не было, нет и не может быть.
Государство решило по-другому. Они погибли вместе – он и полковой командир, странный тощий дед в очках, подволакивавший левую ногу. Ранение. Ну так он сам говорил. А потом – смерть, но уже вдвоем.
Он не любил быть ответственным за что-то. Он сразу решил, что за это вторжение с него спрашивать нельзя. Нельзя было просто поступить иначе. И не он – так кто-нибудь другой. Кто-нибудь другой умрет за него. И убьет за него. Оправдание, конечно.
По документам он умер еще месяц назад. В больнице, от воспаления легких. Легкие оказались слишком тяжелы для него. «Так надо» - сказал командир хриплым голосом.
И вот он умер второй раз, теперь уже телом. Душа отлетела тогда, в больнице, шмякнулась об потолок, обиженно отвернулась и выпорхнула в окно. Душа поступила верно, здесь душа не нужна. Здесь нужны меткость и сила. Были нужны.
Теперь нужно просто молча умирать. Хорошо, если добьют. Хотя свои не добьют – они за каждый патрон подотчетны. А чужим здесь взяться некуда. Мы побеждаем, ура! Ура! Враг отступает. Жаль. Слишком здесь хорошо, чтобы отдать этим, своим. Но это уже душа, а душа отлетела. Не забывать! Ура!
- Ура! – простонал умирающий под гусеницами у танка, которого здесь нет и не было. Приволакивая левую ногу, от гусениц отполз человек в истрепавшейся форме. Он любил эту войну. И только потому ей следовало бы быть. Но ее не было. Какая жалость.
3.
Грузное тело наконец отвалилось от нее. Тело тяжело дышало, глотая затхлый желтый под цвет обоев воздух отверстием, где должен был бы быть рот. Она не смотрела туда, но что-то подсказывало, что никакого рта там не было – сплошная черная дыра, пустота и безысходность. Попадешь в такую дыру, провалишься в яму в погоне за белым – или уже перепачкавшимся, серым – кроликом, - и ничего не изменится. Она погладила волоски на теле тела, вкладывая в нежность всю свою безграничную ненависть. Телу, казалось, было уже все равно, что она делает. Его стоны становились все более размеренными и превратились-таки в храп. Она осторожно соскользнула с постели и подошла к зеркалу, которое было здесь скорее веществом, из которого состоял осколок стекла, чем полноценным Зеркалом, Зеркалом с большой буквы. Она все с той же непроходящей ненавистью всмотрелась в свое усталое, обезображенное дешевой стершейся косметикой лицо, окаймленное жидкими локонами крашеных волос. Взгляд упал ниже, на огрубевшие, бывшие когда-то округлыми и хрупкими – а, может, и продолжавшими быть таковыми где-то в другой реальности, - плечи, на высокую грудь (в зеркале можно было разглядеть только один сосок под слоем паутины, смешанной с пылью на гладком стекле). В порыве – ну или слабой тени порыва, в мгновенном стремлении прекратить видеть себя – и, значит, прекратить существовать, хотя бы для себя самой – она сметнула зеркало на деревянный, пытающийся всадить занозы в ее уже не менее деревянные ноги и терпящий фиаско пол. Она подобрала один особо острый осколок и сжала его в руках. На сгибе указательного пальца выступила крупная, размером с икринку, капля крови и остановилась, брезгуя проливаться на грязный пол. Она только сильнее сжала осколок и подошла занимающему все постель телу. Рука ее занесла осколок над волосатой грудью – и бессильно опустилась. Она зарыдала, осколок упал из обмякшей руки на необъятный живот тела…
Живота мужчины коснулось что-то холодное, и он проснулся. Хотя спал ли? Руками нащупал он у себя на теле осколок, в котором отразилась постель – но это была другая постель в другой, такой же бледно желтой, комнате – а, может, в той же. Лицо его на миг сжалось, сам превратился в бесконечную, цикличную змею, в клубок таких змей, подавил, раздавил под собой лживую, стонущую шлюху. Он не любил, когда ему лгут. Мужчина, приволакивающий левую ногу, вышел из квартиры – и за его спиной квартира исчезла. Какая квартира? Не было здесь никакой квартиры, не могло быть. Здесь, простите, стена. Белая гладкая стена, уходящая куда-то ввысь – куда, неужто там может быть что-то другое? – теряющаяся среди облаков, ограждающая от нас все светлое и чистое. Мы для этого непригодны.
4.
Зеленые чертики продолжили свой хоровод перед его носом. Прямо перед носом, под свисающей так опасно у них над головами белой соплей. «Осторожно», - захотел крикнуть он. Но вышло лишь какое-то невнятное бульканье. Сопля покачнулась и рухнула на чертиков. От испуга он закрыл глаза – и открыл их уже через несколько часов.