Выборы показали решимость польского народа до конца отстаивать великие завоевания революции и строить новую социалистическую Польшу.
На этих событиях и заканчивается роман Тадеуша Голуя «Дерево дает плоды». Автору удалось создать яркие образы самоотверженных патриотов. В истории главного героя, Романа Лютака, отражены судьбы многих поляков, оказавшихся после войны на перепутье. Вначале молодого человека увлекает тихая жизнь кустаря. Однако Романа все время беспокоит его необычное положение, он напряженно размышляет, и читатель с самого начала книги верит, что он найдет свое место в новой Польше, ибо происхождением и воспитанием герой связан с польским рабочим классом, активным деятелем которого был его отец — кадровый рабочий, коммунист Ян Лютак. Автор романа не показал читателю Лютака — старшего: он еще до освобождения погиб от рук гестаповцев. Однако постоянно ощущаешь его присутствие в действиях и мыслях молодого Лютака, его незримое, но решающее влияние на формирование взглядов как самого Романа, так и многих его ровесников.
Роман Лютак автором книги представлен как плод могучего дерева, имя которому польский пролетариат. Поэтому с полным основанием можно сказать, что именно рабочий класс Польши, вынесший на своих плечах всю основную тяжесть борьбы за народную власть, и является главным героем романа. Именно в его среде проходят серьезную школу политической борьбы, становясь активными строителями новой жизни, многие участники событий, которые описывает автор. В этом главное достоинство и ценность книги Тадеуша Голуя, писателя — патриота, писателя — коммуниста.
Рассказ о творческом пути Тадеуша Голуя был бы неполон, если хотя бы кратко не упомянуть о его большом романе «Роза и пылающий лес» (1971). Это произведение посвящено организатору и руководителю первой польской революционной партии «Пролетариат» Людвику Варынскому. В нем наглядно проявилась давняя гяга автора к историко — революционной тематике. Как и в предыдущих произведениях, в центре внимания активный политический деятель, который борется за освобождение рабочего класса, за торжество нового общественного строя.
Тадеуш Голуй — гражданин и писатель, который всегда занимал и занимает почетное место среди активных строителей социалистической Польши. Свою политическую позицию он четко охарактеризовал в выступлении на съезде польских писателей в 1960 году: «Социалистическое искусство, требующее социалистического мировоззрения, является делом в первую очередь социалистических писателей, причем во избежание недоразумений я ограничиваю значение термина «социалистический» идеологией и государственной практикой коммунистической партии. Надо сказать открыто: мы хотим, чтобы оно было доминирующим, лучшим из всех, самым массовым. Этот идеал в искусстве должен защищать каждый коммунист».
Наглядным подтверждением широкого признания, которое снискало в социалистической Польше творчество Тадеуша Голуя, является присуждение ему ряда государственных премий за литературные произведения, относящиеся к числу лучших достижений современной польской литературы.
I
Город был внизу. Если бы Дына не чавкал так громко, а обе женщины не визжали, я наверняка услышал бы какой‑нибудь звук оттуда, благовест, звонки трамваев, кто его знает, во всяком случае, нечто удостоверяющее, что зеленые шлемы башен, пальцы печных труб, ржавое кружево крыш — расплывчатые, словно смазанные дымкой, — не пестрый обрывок сна. Черт побери, ведь я знал, что застану их здесь нетронутыми, прежними, что увижу с этого пригорка, но минуту назад, прежде чем выйти из дома, где мы отдыхали перед последним переходом, жуя хлеб со смальцем, я думал, что, может, там ничего нет, — нет улиц, домов, костелов, замков, курганов, а только пустая впадина, рассеченная Вислой, да туман. И тогда меня взяла досада, ибо я подумал также, что снился мне мираж, нечто никогда не существовавшее — по Крайней мере, в таком воплощении, — так почему же я задрожал от злости, увидев открывающуюся с пригорка панораму? Не знаю. Я не возвращался в какой‑либо определенный дом, на какую‑нибудь определенную улицу или хотя бы к какому‑то одному человеку, настолько близкому, что не мог бы без него жить. Нет, тут дело не в ком‑то единственном, вообще не в какой‑то группе людей, которые определяют твое лицо и без которых ты только тень. Я и это знал хорошо и все же едва не пустил слезу при виде города. Эта тварь жила без меня, как ни в чем не бывало, и продолжала жить, как будто ничего не случилось.
Я зажмуривался, но картина не исчезала, только меняла расцветку, пока не делалась похожей на Негатив. Странно, если бы в этот момент город исчез, провалился сквозь землю, или — кто знает — был бы стерт с ее поверхности, я видел бы его и с закрытыми глазами. «Это нечто вроде света звезд, которых уже нет», — «подумал я. Ну, ну, только без философии, и так обойдемся, на раздумья еще хватит времени.
— Эй, зачарованный, смальц кончается, — сказал Дына, — очнись наконец.
Он громко причмокнул, а когда я оглянулся, показал пустую банку с маленьким комочком белого жира на стенке. Губы и щеки его лоснились, голый череп превратился на солнце в сверкающий шар. Обе женщины сидели на крыльце, неторопливо и аккуратно уплетая огромные ломти хлеба. Толстая Анна, в коричневом платье, с выпуклыми, совершенно круглыми гла* зами, напоминала корову. Засаленный подбородок дви «гался ритмично, она жевала с явным наслаждением, исполненная сознания, что жизни у нее никто не от* нимет. Ступни ее босых ног покраснели. Ведь она сменяла обувку на хлеб и смальц. Рядом сидела Пани с зеленой веткой в одной руке и хлебом в другой; двери были украшены еловым лапником, из окна свисал белокрасный бумажный флажок.
— Надо собираться, — сказал Дына, — еще неиз^ вестно, как там с комендантским часом.
— Есть о чем волноваться! Ты свободный человек, Дына, а думаешь о полицейских инструкциях. Но собираться надо, это верно.
Я пошел в дом за ранцем; здесь пахло травами и самогоном. Когда пристегнул ремни, в дверях показалась Пани.
— Ты очень торопишься в город? — спросила она, закрывая за собой дверь. — А я хотела тебя отблагода: рить. Не возражай, не возражай, это не имеет смысла. Ведь ты спас меня.
— Пустяки!
— Для кого как. Меня бы изнасиловали, если бы не ты и Фердинанд.
— Велика важность, говорить не о чем, — искренне возмутился я. — Собирай манатки, уходим.
— Не уходим. Анна заарканила Фердинанда, придется обождать.
Анна заарканила Дыну? Он говорил ей: «Коровка, понеси немного рюкзак, а то я притомился», — и Анна послушно взваливала на плечи все его добро; он говорил ей: «Ты обыкновенная коровка, думаешь только о жратве и спанье, словно в жизни ничего другого не делала», — а она смеялась, показывая ряд широких зубов с желтоватой эмалью. Свою подругу Анна называла «Пани», однако без ехидства или зависти. «Это доставляет ей удовольствие, — говорила она, — напоминает ее специальность, школу, детишек, а детишки, известно, так ее называли».
Я взглянул на Пани пристально. Щуплая фигурка, в платьице из искусственного шелка в крупные цветы, под глазами голубоватые тени, дрожащие губы. Вдруг она вскинула руки, закрыла ладонями лицо.
— Не смотри, я отвратительна, — произнесла тихо. — И боюсь. Я уже привыкла к вам, к тебе, Фердинанду, Анне, а теперь надо будет опять сызнова… Пойми, я чувствую себя так, словно восстала из могилы.
— Идем же, болтовня не имеет смысла, к чему устраивать спектакль?
— Анна заплатила за ночевку; дали нам эту комнату, значит, можем остаться.
Ночевка? Я был взбешен. Что за нелепость взбрела Анне в голову? Зачем ночевать, если до города час ходу? Дына ей приглянулся?
— Они пошли прогуляться, мы одни, — объяснила Пани.
У стены стояли два сдвинутых супружеских ложа из темного дуба, с изголовьями, украшенными резьбой в виде гроздьев винограда и гирлянд из листьев. Я снял ранец и бросил его на пол. Пани села на кровать, принялась расшнуровывать грязные спортивные туфли, а когда управилась с ними, начала снимать с себя все. Ее руки и ноги долго, сонно двигались в воздухе.