— У тебя все это время не было женщины? — спросила она, укладываясь на кровати.
Я не ответил. Смотрел на обнаженное тело, спокойно погружавшееся в простыни, на груди, напоминающие маленькие груши, мягкие линии бедер, синеватые икры ног.
— Ты похожа на девочку, — проговорил я немного погодя.
— Не хочешь?
Что я мог сказать? Я разделся и подошел, чтобы поцеловать ее, но она отвернулась.
— Не притворяйся. Целуют, когда любят, а я не хочу лжи.
Она привлекла меня к себе, холодная и гладкая.
— Теперь хорошо? Уже ни о чем не думаешь, правда? — спросила она через некоторое время. — Я тоже. Это, однако, неплохой способ забыться.
Дына вернулся с Анной в сумерках. Он засмеялся, увидев нас под периной.
— Бабы нам подстроили ловушку, но, может, это и к лучшему. Собственно, героям полагается награда. А теперь на боковую.
Это было первое человеческое ложе за четыре года, с настоящим постельным бельем, белыми подушками и перинами, приятное, как забвение. Дына обстоятельно ощупал матрас, провел зажженной спичкой по щелям кровати, чтобы проверить, нет ли клопов, потом рухнул на перину, несколько раз вздохнул и заснул. Анна в белой рубашке сидела на краю кровати, глядя на Пани.
— Мелеет, мне выйти? — шепнула она. — На воле тепло, посижу там.
— Ложись, надо спать, — сказал я. — Только не разбуди Дыну, а то кости переломает.
— Ох, он сильный, — согласилась Анна. — А правда ли, что он ученый?
— Правда, коровушка, хоть и не смахивает на такого, верно?
— Что поделаешь, — шепнула она. — Я бы предпочла, чтобы он был из своих. Спит одетый, точно нализался, а вроде бы образованный человек.
Она осторожно раздела его и скользнула под перину.
Я не мог заснуть. Пани липла ко мне, Дына храпел, Анна вертелась на кровати. Все это было бессмысленно, с таким же успехом, как с Пани, я мог бы возиться с Анной; я испытывал разочарование, как и в первый день свободы, когда мы зарезали теленка и зажарили на костре, убежденные, что съедим все до последней косточки, а отвалились после первого куска. Попросту я отвык от еды. Говорил себе, вдыхая аромат жаркого:
«Буду есть, есть, есть, мясо будет сочным, отменного вкуса, нажрусь, отъемся за все времена». Ждал счастья, истекая слюной. Наконец осуществятся мечты. Неделю, месяц, только есть и спать, есть и спать. Ничего не получалось. По дороге мы встретили Анну, я готов был возненавидеть ее именно за то, что она могла есть и спать. Вот и сейчас уже заснула.
— У тебя никого нет? — прошептала Пани.
— Была. Немного похожая на тебя.
— Тебе казалось, что я — это она, верно?
— Нет! — крикнул я. — Нет!
Меня бросило в жар. В темноте нахлынули воспоминания, которых я не хотел принять. Я закрыл глаза, говорил себе, что это не имеет ничего общего с Той. «Значит, от этого убежать не просто, — подумалось мне, — даже такие минуты, как эти, будут напоминать о Ней, но я не хочу, не хочу вспоминать о причастности к умершим людям и делам!» Я открыл глаза и увидел блестевшие белки женских глаз. Это Пани, учительница, возвращавшаяся с принудительных работ, только и всего.
Вернулись хозяева дома, я слышал их возбужденные голоса в сенях, потом истовое пение:
— Славьтесь, луга цветущие, горы, долины зеленые…
Я вышел во двор. Хозяин с фонарем в руках, напевая, обходил усадьбу, запер ворота, спустил с цепи собаку.
— Прекрасный нынче май, — сказал он. — Только бы знать, что будет дальше.
Не дождавшись ответа, он возвратился в дом, попросив хорошенько запереть дверь. Времена ненадежные, в деревне недавно было разбойное нападение, убили одного, и никому неизвестно, кто и за что.
Погожее, огромное небо. Славьтесь, луга цветущие, горы, долины зеленые. А если укрыться где‑нибудь в деревне, в горах, в лесах? Если бы существовал светский монастырь для неверующих, для людей, которые попросту хотят отдохнуть, устраниться от жизни, я вступил бы в него. Или — или. Или устраниться от жизни, или принять ее, беря реванш за все пережитое. Завтра я распрощаюсь с Дыной, он поедет в столицу, там в нем нуждаются, и, наверное, сразу же пойдет в гору, впрочем, наука — подходящий трамплин, чтобы оттолкнуться от прошлого. Он одержим какими‑то научными идеями, он инженер — энергетик, учился за границей, у него дипломы, признание, да и голова на плечах. Я знаком с ним всего месяц и ближе узнал лишь после совместного побега из эшелона, но и он покинет меня и спустя месяц — другой будет думать: «А, это тот Роман Лютак…»
Я не сомневался, что через несколько часов окажусь в городе совершенно один. Ведь Анна и Пани не в счет, они были только частицей пути, такой же самой, как сарай, в котором я спал, машина, на которой проехал немного, пункт Красного Креста, где получил теплый суп, рубашку, носки. Анна, если уже ходят поезда, поедет в горы, учительница вернется в свой городок, если он существует, в школу, к детям. Куда возвращаться мне? Было бы нелепо после всех этих лет засесть снова за письменный стол, притворяться, что живешь. С этим покончено раз и навсегда.
Я вернулся в комнату, все уже спали. Пани даже не проснулась, когда я отодвинул ее, чтобы улечься. Было тепло и спокойно, хотя где‑то вдали раздавались выстрелы, словно праздничный салют. Дом гудел от храпа.
Утром я проснулся первым. Анна лежала, раскинувшись на скомканной постели, одной рукой поддерживая лысую голову Дыны, а другой обнимая учительницу, которая спала, свернувшись в клубок, придавленная периной. Скрипел колодезный ворот, и этот звук, новый и тревожный, выманил меня из дома. Его я тоже давно не слыхивал, и сам вид натянутой цепи казался загадочным и прекрасным. Не поворачивая головы, я знал, что внизу существует мой родной город с неизменившимися очертаниями, что он всплывает, подымается из утреннего тумана.
Я попросил молока для всех, пообещав заплатить какой‑нибудь тряпкой из ранца, причем я имел в виду скорее ранец Дыны, набитый более полезными вещами, чем мой. Дына всюду возбуждал доверие и умел этим пользоваться. В революционной организации в Праге выдавал себя за коммуниста, даже дискутировал с руководительницей — партийкой на безупречном немецком языке, а чуть позже во дворце архиепископа блеснул французским и своим знакомством с кардиналом. Его
«laudetur Jesus Christus» звучало столь же убедительно, как и приветствие поднятым вверх кулаком. Я рассчитывал на его ресурсы, ибо вчера меня покоробил тот факт, что расплатилась за нас Анна, платила настоящими ботинками и серебряной столовой ложкой с короной и гербом на черенке.
Несколько дней назад я впервые пил молоко и хотел еще раз попробовать его вкус, вернее, проверить, что меня так восхитило, поскольку подозревал, что первый раз в него что‑то добавили, только не знал что.
Анна морочила нас, что молоко нехорошее, «крещеное».
— Коровка, — сказал Дына, — разве ты знаешь, каков на вкус настоящий нектар. Если бы ты была милосерднее, то поступила бы, как та библейская дщерь, которая спасала отца своего собственным молоком. Истинно говорю тебе, коровка, это бы было делом хорошим и справедливым.
— Сперва ты должен был бы меня обрюхатить, — проворчала она. — Пес тебя знает, может, и обрюхатил, да пусть. Кто платит за молоко?
— Дына, — ответил я.
Дына поморщился, но вытащил из ранца новую, еще благоухающую надушенным комодом рубашку и вручил хозяину.
Мы двинулись в путь молча, опустив глаза. Вскоре достигли пригорода, где нас уже ждал пустой голубой трамвай, украшенный ветками березы и красным лозунгом на обшарпанном боку: «Созидай мир!» Дына прочел все объявления, поговорил с вагоновожатым, кондуктору заявил, что у нас нет денег на билеты, так как мы возвращаемся Оттуда, и, успокоившись, уселся. Я оглядел себя: багровая краска лампас на брюках еще не выкрошилась и выглядела как подтеки запекшейся крови, полосатой заплаты на спине никто не увидит, ее закрывал ранец из телячьей кожи, могу сойти за обыкновенного бродягу, торговца, контрабандиста, странника. Я уже привык к своему виду, и мне было бы досадно, если бы на меня смотрели с жалостью и сочувствием. Впрочем, никто на нас так не поглядывал, едва мы пересекли границу родины, что, надо сказать, бесило Дыну, печалило Пани, но не меня. К подобному зрелищу люди тут пригляделись, исчерпали уже запасы сентиментальности, поглощенные собственными бедами и заботами.