Официально Благословенный оставался живее всех живых, и его политическое завещание сохраняло силу как руководство к действию. Однако же, с другой стороны, никто в политбюро не понимал, на черта России, например, парламент, — о чём, скажите на милость, повелеть в нём рассуждать — какие такие резолюции, блин, приказывать вотировать?
Но не мог же великий усопший допустить ошибку или просчёт. (Ревизионизму — бой!) Разве что поддался случайному филантропическому порыву.
Вот именно, — убеждал К. П. Романов — Романова Н. П.: чего только не наобещаешь в иную минуту, а потом жалеешь, да ложный стыд мешает взять данное слово назад. Как в стихах у этого — который табакерку стащил и был исключён из пажей: даём поспешные обеты, смешные, может быть, всевидящей судьбе. — Вы, как всегда, правы, дорогой Константин, — отвечал Николай, — но обет, некоторая преждевременность коего обусловлена, несомненно, безграничной верой в интеллектуальные возможности нашего доброго народа, — сам по себе обет, повторяю, — не беда. А вот чего история нам бы не простила — это если бы мы поспешили его исполнить. Обещанного ждут 87 лет, не рыпаясь, и пусть горячие головы зарубят у себя на носу:
«Между тем, чтобы желать чего-либо почти обещанного, и тем, чтобы предупреждать правительство в его мероприятиях тайными и, следовательно, преступными способами, — разница громадная».
Так был открыт и сразу же начал работать принцип торможения: никаких перемен, пока все не успокоятся. Вот установится такая тишина, чтобы слышно было пролетающую муху, — тогда (но не раньше!) вас и спросят: о чём, граждане, мечтаете долгими зимними ночами? И, не исключено, кое-что исполнят, если будете достойны — если, то есть, докажете, что в целом счастливы и так, без перемен.
А покамест пусть каждый на своём месте занимается своим делом, а мы — литературоведением. Станем посвящать ему ежедневно часок-другой.
Довольно интересно, хотя и противно. Кто бы мог предположить, что в империи столько писателей и литературная жизнь так и клокочет. Из 60 миллионов подданных (это, правда, считая с Польшей, в которой всё другое) активных любителей чтения набиралось тысяч никак 12. Соответственно авторов около 120 человек, из них с дарованием — предположим, один на дюжину. Итого золотой век русской литературы в принципе следовало бы разместить в домике вроде Царскосельского лицея, но стеклянном и желательно без крыши — чтобы изучать спокойно. Собственно говоря, так и было сделано — новейшие-то технологии на что? Оперативно-розыскные мероприятия по-своему не хуже стеклянных стен, даже гораздо надежней.
В высшей степени странными оказались эти господа. Исключая верного Жуковского — и благовоспитанного старика Дмитриева — ну и невозможного старика Крылова (какой со старика Крылова спрос), остальные семеро или сколько их там — суета сует в лицах. Ярмарка тщеславия. Биржа самолюбий. Растрёпанные, неопрятные. Кто игрок, кто повеса, кто пьяница. Впрочем, пьют, кажется, все. И болтают, болтают — у агентов голова идёт кругом, не успевают запоминать. (Надо, кстати, запросить наших атташе в Лондоне и Париже — не изобретена ли наконец звукозапись.) А и запоминать-то нечего, кроме сплетен да эпиграмм. Даже оставшись в одиночестве и принудив себя присесть к письменному столу, — что, вы думаете: создают художественные произведения? Не тут-то было: играют в войну.
Точно в такую же сражались мы с Мишелем, когда были оба высочествами, лет, не знаю, до одиннадцати: строили крепости из стульев или вырезывали из картона — и стреляли по ним из пистолетов, и посылали в атаку оловянных и фарфоровых солдат. Бывало, и ночью вскакивали с постелей, чтобы хоть немножко постоять на часах с игрушечной алебардой или ружьём у плеча.
Вот и тут: три бумажные крепости. Самая большая называется «Северная пчела», с высоким таким бастионом «Сын отечества». Другая — «Московский телеграф». Ну и «Литературная газета» — уединённая башня; тут вам и ров с водой, и подъёмный мост.
(«Вестник Европы», «Московский вестник», «Русский инвалид» — не в счёт: это просто караульни.)
Все беспрестанно друг по дружке палят. И такие ожесточённые лица проступают время от времени над тучами букв, словно всё это происходит не на бумаге, а в жизни.
Этой зимой Булгарин выдал в свет «Димитрия Самозванца», свой исторический роман. В «Северной пчеле», как полагается, по этому случаю — праздничный фейерверк. А в «Литературной газете» — наоборот, общая тревога: Пушкин подозревает — и кое-кому, конечно, проговаривается, что подозревает, — будто роман списан с его ненапечатанного «Бориса Годунова»: якобы Булгарин ознакомился с манускриптом как внутренний рецензент либо выпросил у Фон-Фока просто по-приятельски, на один вечер, почитать.
И 7 марта «Литературная газета» по «Димитрию Самозванцу» как ахнет. В самое чувствительное место и совершенно sans façon: до чего же больно патриоту читать этот роман; сочинитель — явный русофоб, что и неудивительно: ведь по национальности-то он у нас кто? ась? не слышу! повторите громче.
Буквально так:
«Будем снисходительны к роману “Димитрий Самозванец”: мы извиним в нём повсюду выказывающееся пристрастное предпочтение народа Польского перед Русским. Нам ли, гордящимся веротерпимостию, открыть гонение противу не наших чувств и мыслей? Нам приятно видеть в г. Булгарине Поляка, ставящего выше всего свою нацию; но чувство патриотизма заразительно, и мы бы ещё с большим удовольствием прочли повесть о тех временах, сочинённую Писателем Русским».
Булгарин взбурлил от бешенства и ликования: с ним поступил неблагородно сам Пушкин, его любимый поэт! (Роковая слепота: рецензия-то — Дельвига! — но и в голову не пришло.) Нельзя же упустить такой подарок судьбы. Ответный текст — «Анекдот» — «Северная пчела» выдала во вторник, 11-го. Два таланта из булгаринских трёх проявились тут во всей красе. Первый, наиболее полезный — беззастенчивость пафоса. Ф. В. ну буквально ничего не стоило в любой момент, по желанию или по заказу, возвысить голос для изъявления похвальных чувств и подпустить в него по мере надобности то скупую слезу (никогда не переходя, однако же, на визг), то звонкую трель площадного сарказма. Другой талант Ф. В. — не медля ни секунды, вцепляться в волосы любому, кто толкнёт. Очень некрасиво, но эффективно. Ах так? вы попрекаете меня происхождением? шьёте буржуазный национализм? чего доброго, и сепаратизм? Получайте же громоздкую, в три обёртки упакованную историю — будто бы из английского журнала — про славного писателя, гражданина Франции, но родом немца, по фамилии Гофман (только не Э. Т. А.): как однажды его новое сочинение разбранил «самым бесстыдным образом» один французский стихотворец. (Следует, само собой, стихотворца портрет — ногтями по воображаемому ненавистному лицу, ногтями, крест-накрест.)
«Чтобы уронить Гофмана во мнении Французов, злой человек упрекнул Автора тем, что он не природный Француз и представляет в Комедиях своих странности Французов с умыслом для возвышения своих земляков, Немцев».
А небывалый славный Гофман употребил, дескать, такое средство самозащиты: письменно задал другому, куда более авторитетному французскому писателю следующий вопрос:
«Дорожа вашим мнением, спрашиваю у вас, кто достоин более уважения из двух Писателей: перед вами предстают на суд, во-первых: природный Француз, служащий усерднее Бахусу и Плутусу, нежели Музам, который в своих сочинениях не обнаружил ни одной высокой мысли, ни одного возвышенного чувства, ни одной полезной истины...»
Пять лет кряду, заметьте, этот самый Булгарин этого самого Пушкина превозносил.
«У которого сердце холодное и немое существо, как устрица, а голова — род побрякушки, набитой гремучими рифмами, где не зародилась ни одна идея...»
Ну и так далее по полной. Бросает рифмами во всё священное, чванится перед чернью вольнодумством, а тишком ползает у ног сильных, чтоб позволили ему нарядиться в шитый кафтан; марает белые листы на продажу, чтобы спустить деньги на краплёных листах. Компромат, как говорится, точка ру. Фельетон «Окололитературный трутень». А теперь — внимание! — переключение регистра: