«Во-вторых — иноземец, который во всю жизнь не изменял ни правилам своим, ни характеру, был и есть верен долгу и чести...»
Эту интонацию — военной искренности — особенно ценил и за неё Булгарина хвалил Марлинский, в смысле — осуждённый Бестужев. Который сейчас искупает вину на Северном Кавказе. В своё время, говорят, закадычными были.
«Любил своё отечество до присоединения оного к Франции и после присоединения любит вместе с Францией...»
Какая же ты зануда.
«За гостеприимство заплатил Франции собственною кровью на поле битв, а ныне платит ей дань жертвою своего ума, чувствований и пламенных желаний видеть её...»
Русскую грамматику, брат, не надуешь: заврался!
«...славною, великою, очищенною от всех моральных недугов, который пишет...»
Хорош. Только бросим взгляд: что же ответит славному Немцу славный Француз. Как на воображаемое поверженное тело цыкают воображаемой слюной.
«На сие Французский Литератор отвечал следующее: “В семье не без урода. Трудитесь на поле нашей Словесности и не обращайте внимания на пасущихся животных, потребных для удобрения почвы...”»
Слабо! Непростительно слабо! Этот высокомерный нервический хохот смешон сам. Право же, читая Булгарина, невольно как бы переменяешь ему мысленно, pardon, пол. И сразу видишь его на коммунальной кухне: типичная истеричная стерва из бывших, с таким, знаете, агрессивным самомнением, какое бывает только у людей, имевших случай удостовериться, что никто не даст за них и копейки, да что и не стоят они её.
Нет, в самом деле. Ему говорят — дерзко, не спорю, грубо, согласен — хотя только по смыслу грубо, а печатными знаками самыми нежными: куда лезешь, польское отродье, какой ты русский писатель, ишь чего возомнил; посмотрись в зеркало — увидишь сам: ты же не любишь нашу великую родину, ну нет у тебя таких эритроцитов — её любить.
Надобно знать, кто не в курсе: у русских писателей это самое любимое, самое едкое оскорбление. Русского писателя хлебом не корми, только дай ему сказать о другом русском писателе: он не русский писатель. И с ходу, без паузы, — статью УК: измена родине путём неискреннего чувства.
Однако это не значит, что надо завопить в ответ: а ты зато шампанское хлещешь, в бога не веруешь, в карты режешься. Никого не проймёт. Публика и внимания не обратит. Сама далеко не дура сушить стекло — неужто же она Пушкину не простит эту пагубную, но милую привычку? Гению-то! Ведь он же гений? Или уже стал не гений? А докажи! Только без штук. Без острот насчёт пасущихся животных. Читателям не нравится, когда то, что им нравится, кому-то не нравится. Из наслаждений жизни, как известно, разочарование не уступает, быть может, самой любви — но когда является как бы само, как бы из воздуха, в котором рассеян ненавязчивый шёпот подсказки. Не иди в суфлёры — твой голос нехорош — ты не уверен, что разочарован окончательно, дотла. А раз не разочарован — не нападай.
Но вы же знаете эту породу: сомкнул челюсти — не отпустит, пока изо всей силы не ударить по голове. И через две недели, 22 марта, — пришлось. Запиской к Бенкендорфу:
Я забыл вам сказать, любезный друг, что в сегодняшнем номере Пчелы находится опять несправедливейшая и пошлейшая статья, направленная против Пушкина; к этой статье наверное будет продолжение: поэтому предлагаю вам призвать Булгарина и запретить ему отныне печатать какие бы то ни было критики на литературные произведения: и, если возможно, запретите его журнал.
Стереть, стереть, а лучше сжечь все эти нарисованные цитадели и над ними облака. Кому сказано, скользкий тип: сию же секунду прекратить балаган!
К «Онегина» Седьмой главе теперь прицепился. Не находит в ней общественно полезного содержания, шут. Пересказывает сюжет самодельными стихами:
Ну как рассеять горе Тани?
Вот как: посадят деву в сани
И повезут из милых мест
В Москву, на ярманку невест!
Мать плачется, скучает дочка:
Конец
седьмой главе
— и точка!
Что за тон! Что за остроты: как, мол, прекрасны римские цифры — уж наверное, мол, не хуже заменённых ими пропущенных строф. А про этого несчастного жука: «может быть, хоть он обнаружит какой-нибудь характер»!
Поймите, дело не в Пушкине. Этот человек и впрямь напрасно предаётся с таким самозабвением жанру легкомысленному, хотя и забавному, вместо того чтобы сочинять действительно достойные вещи, какова его «Полтава». Но сколько же можно дразнить его, и так плоско? Если так будет продолжаться, вообще всю эту критику запрещу, оставлю лишь les belles lettres. Кстати, недурно получается у некоторых: могут, стало быть, когда захотят. Я сегодня приступил к третьему уже тому «Самозванца»: омерзительная ведь фабула, а не оторваться.
Ах да: про третий талант Булгарина. Нет, не в повествовательном роде. Нет, и не в осведомительном, — и знать ничего про это не хочу. Потомство все равно его простит, будь он хоть трижды каналья, и будет его читать. Пока стоит Петербург. И особенно — когда (или если) упадёт. Этот город мы строим с ним вдвоём — русский император и ничтожный писака-апатрид. Я извлекаю из ничего — пространство каменных громад, а он — он просто умеет почувствовать и сказать: как тут хорошо. Как уютна эта якобы помпезная, якобы официозная архитектура. Он первый вник, что Северная Пальмира (копирайт, опять же, его) — существо одушевлённое. Чей характер, поверьте, не понять, не читая «Северной пчелы».
А всё-таки, если ещё хотя бы раз этот скверный Булгарин посмеет... Пусть пеняет тогда на себя.
Маска, я тебя знаю — тем более, ты абсолютно прозрачна — ты бесполезный оксюморон — маску долой! Приём не канает: император упрямо смотрит литератором. А поскольку литератор — явно не Лев Толстой, у него нет способа заставить императора выговорить хоть в уме, что вызвало эту страшную вспышку гнева, записку к Бенкендорфу, угрозы. «Несправедливейшая» «пошлейшая» рецензия Булгарина на Седьмую главу пересказана выше почти вся: насмешки нахальные, но банальные, а уж по сравнению с анекдотом про стихотворца, у которого вместо сердца — устрица, этот булгаринский текст — просто образец литературного приличия, хоть в хрестоматию вставляй. В чём криминал?
СНОП на помощь профану не спешит, держится индифферентно, типа: психологические выкрутасы — самодержцу моча ударила в голову — а вам-то что? рассосалась, и ладушки — не видите, я занята, закройте дверь с той стороны.
Ну что ж, попробуем сами. Пробегите-ка вот какой абзац из этой же рецензии — я нарочно его придержал:
«После двух пропущенных строф, в строфе X, вас уведомляют, что Олинька, за которую убит Ленский, вышла замуж за Улана. Об нём никто не грустит (получается, что об улане, вопреки смыслу; и этот человек чуть ли не гордился своим слогом!), и очень хорошо. Сам Поэт говорит:
На что грустить?
Ныне грустят так, из ничего, а о смерти друзей не беспокоятся. И дельно».
А? Подлый какой намёк! И какой опасный.
Николай ни на минуту не забывал, что он убил тех пятерых, — и мучительно жалел себя за то, что никогда не забудет. Но если бы ему явился ангел и сказал: ты так страдаешь; хочешь, я сделаю так, что ты всё-таки забудешь? или даже так, чтобы оказалось, что тебя ослушались и повешенные не повешены? — император ответил бы: нет, не хочу; сделай лучше так, чтобы кроме меня никто, ни один человек в мире, не помнил дату — 13.07.1826.
Он ненавидел эпиграф к «Бахчисарайскому фонтану». Ненавидел князя Вяземского, который года три назад в «Московском телеграфе» осмелился этот эпиграф процитировать.
«Я не могу поверить, — написал тогда Вяземскому Блудов, отнюдь не скрывая, что пишет по приказанию, — не могу поверить, чтобы вы, приводя эту цитату и говоря о друзьях, умерших или отсутствующих, думали о людях, справедливо поражённых законом; но другие сочли именно так, и я предоставляю вам самому догадываться, какое действие способна произвести эта мысль».