— Неужели сюрреализм не признает координат? — спросил Эн. Эл.

— Разве что криволинейные… Унизительно ведь довольствоваться тремя прямыми, как стрела, координатами!

— А что вы можете предложить еще? — спросил Эн. Эл… торжествуя про себя. — Куда вы денете четвертую прямую?

— Четвертая вонзится в ту же точку, где сходятся другие. Да туда их и больше можно вогнать, — сказал Якоб доброжелательно, снова возвращаясь к вопросам поэзии.

— Стихотворение, которое я вам прочел, вчерне было готово еще в прошлый раз. Только требовало шлифовки. Вместо «рыгающий» телеграфный столб там было «вдумчивый» (ох, с какой иронией скривил Якоб губы, издеваясь над этим эпитетом!»). Одна восхитительно красивая и восхитительна глупая женщина слушала его — между прочим, я страшно нравлюсь женщинам! — она-то, сама того не желая, открыла мне глаза на некоторую недоработку. Представьте, ей очень понравилось, что телеграфный столб вдумчивый, она вообразила, будто милый столбик размышляет о своем далеком прошлом, когда еще был елкой. Ох ты господи! Естественно, я сморщил нос. Тогда она предложила второй «вариант истолкования»… Будто стихотворение можно вообще как-то «истолковывать»! Она сказала, что на телеграфных столбах натянута проволока и по ней бегут тысячи сообщений, тысячи человеческих судеб… Дескать, это прекрасный образ, наводящий ее на размышления, и вообще, дескать, она тоже ненавидит маленькие города, особенно Пылву — там, мол, ужасно сплетничают; однажды ее подняли на смех, когда она надела шорты. А Катаринины хризантемы подсказали ей, что у бедняжки Катарины траур… В действительности же велик был мой траур. Когда молодая дама помалкивала, она была гораздо привлекательнее. По всей вероятности, — задумчиво добавил Якоб, — мне следует ее обрюхатить — беременные женщины тише и покладистее. Эн. Эл. посочувствовал Якобу и пригубил вина.

— Не увлекайтесь! Вино навевает образы, но лишает мысль ясности, — вновь ударился в нравоучения сюрреалист. — А без ясности мысли нет эффекта свежести.

— Выходит, ваша поэзия освежает мир?

— Она могла бы, если бы мир захотел. Но мне хватает того, что она освежает меня самого… Вряд ли кто-нибудь в ближайшее время опубликует мои стихи. Редакторы слишком большие формалисты.

— Редакторы формалисты? А я-то думал, они клеймят формалистом вас.

— Вы не так далеки от истины — они в самом деле непомерные формалисты. Я же наоборот стараюсь освободиться от всего формального, от всего соглашательского. В этом смысле меня, пожалуй, можно счесть постанархистом… «Розоватый телеграфный столб рыгнул после обеда по-анархистски, — мечтательно произнес он, устремив взгляд вдаль.

Ветер путался в верхушках деревьев. Кумпол стихотворца сиял в лучах заходящего солнца. Будто голова мученика в нимбе. Где-то кричали ребятишки, глухо бухая по мячу.

— Я разъяснил им, что их раздражает не содержание, а пустопорожняя форма, потому что я сочинил парафразы на существующие и хорошо известные стихотворения. Настоящий формалист тот, кого тревожит форма, кто прежде всего имеет в виду форму. Не так ли? Я разъяснил им это.

Он принялся патетически декламировать:

Дом мой отчий, скажем прямо,
гнездышко напоминает птичье.
Так что я — не осудите —
по нему порой тоскую.
Родничок довольно чистый был неподалеку,
и водой его не раз я жажду в детстве утолял;
а на выгоне изящном две-три ивы раскустились —
мастерил из них умело я свистули тонкозвучны…

— Цикл, состоящий из таких стихов в собрании моих стихотворений, кажется, очень им понравился, во всяком случае они заразительно смеялись. Правда, не все. Когда же я начал следующее стихотворение:

Широка и необъятна та страна, где я родился,
в ней богатств чертовски много, в основном природных…
лица у них вытянулись, установилась гнетущая тишина.

«У вас есть претензии к содержанию моих стихов? — спросил я. — В них ведь ни одной моей мысли, я выражаю общепринятую точку зрения. А если вам не нравится форма, значит это вы формалисты, а не я!..»

— Тут они стали поспешно собираться на обед. Я попросил их проявить еще немного терпения и сообщил, что у меня есть совершенно канонические по форме стихи. Весь третий цикл моего собрания. В нем я приближаюсь к лучшим образцам народной поэзии, столь часто печатавшимся в отрывных календарях начала пятидесятых годов, эти ретро действуют на меня освежающе, берут за душу. И я познакомил их еще с одним стихотворением:

Льет слезы крокодильи
Джонни-нефтебосс
и с Ближнего Востока
выстукивает СОС!
Народ спихнул в канаву
шикарный лимузин —
отчаливай отсюда,
брюхатый господин!
Наладим производство
мы твердою рукой.
Пусть все чужие джоны
смываются домой!!!

— Разве в этих строках нет душевной простоты, равно как классического примитива? Разве они не проникнуты оптимизмом и трогательной детской верой в идею кристальной чистоты? Смею утверждать, что в наше время по-новому, выше, чем прежде, оценивают такие старые стихи. Теперь они никого не оставляют равнодушными, в том числе и вас, я это ясно вижу по вашей ухмылке!

И как же работники редакции отнеслись к этим стихам? — поинтересовался Эн. Эл.

Якоб заметил, что стихи о Джонни явно им понравились, только они не осмелились в этом признаться. Ложный стыд! Однако он выразил надежду, что даже далекие от поэзии и не способные мыслить люди, собравшиеся в издательстве, в один прекрасный день признают свои заблуждения и преодолеют их. А он, Якоб, вполне может подождать. Потому что не представляет свою жизнь вне творчества, а без популярности как-нибудь обойдется.

— Когда Якоб увлекся сочинительством? — спросил Эн. Эл. — В юношеские годы?

Вовсе нет, услышал он в ответ. Якоб решил было повеситься и подыскивал подходящую веревку, когда наткнулся на спасительную поэтическую струну.

— Я был счетоводом — хуже этого ничего себе нельзя представить… — Он передернул плечами от омерзения. — Природа наделила меня особым даром, феноменальными счетными способностями. Я мгновенно могу делить и множить в уме шестизначные числа, извлекать кубические корни и так далее. Это не высшее мировое достижение, но, полагаю, под силу далеко не многим. Как у вас со счетом, молодой человек?

— Серединка на половинку. К сожалению.

— Я бы сказал — к счастью. К вашему большому счастью.

— Почему?

— Если бы вы видели до отвращения ясные, буквально осязаемые закономерности царства цифр, то вами овладело бы чувство полной безнадежности. Вы поняли бы, что связаны по рукам и ногам, что вы порабощены. С младых ногтей на веки вечные. Жуткое дело. Потому что, например, шестьдесят четыре умноженные на сто семнадцать абсолютно безысходно дают семь тысяч четыреста восемьдесят восемь. Не так ли?

Эн. Эл. растерянно улыбнулся.

— И если вы станете думать «почему и с каких пор это так», то можете сойти с ума. «Сколько еще будет продолжаться подобное свинство?» — спросите вы. Вечно. Даже после глобальной ядерной войны. Ужасно! Пропадает желание подкрепляться и размножаться, а ведь это основа наших основ. Да-а… И я вынужден был заниматься работой, которая меня тяготила, страшила, угнетала, которая являла мне полное бессилие человека. К счастью, со временем и пространством дело не так худо. Гениальные люди несколько облегчили нашу жизнь, выступив с теорией релятивизма; если подумать, что два тела приближаются друг к другу со скоростью двести девяносто девять тысяч семьсот семьдесят шесть километров в секунду, то суммарная скорость их сближения все равно будет не больше скорости одного тела. Лавочка закрылась и никаких гвоздей! Хоть малое утешение.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: