Стоп! Очень-то расхваливать ее тоже не стоит, потому что могла же она после нашего лета, после трех чудесных месяцев, могла же она тогда с Куртом… Но ведь неизвестно, может быть, между Куртом и Кристиной ничего такого не было? А почему же тогда Курт ее ударил? Очень мне хочется думать, что ничего такого не было.

Я смотрю и смотрю на игру пламени. Свеча коптит. Дымок черной струйкой поднимается к сводам, таким высоким, что они сейчас не видны.

Сверху, с высоты большей, чем эти своды, на деревню и поселок Тондилепа смотрит бог, который раньше был немецким богом. Он видит в земле Курта и еще того, другого человека, у которого в сене была спрятана советская рация. Им предначертано быть врагами. Бог видит Арне и Йоханнеса, они живы, и совершенно ясно, почему они враги.

Скорбен и бессилен бог, которого дети зовут отцом небесным, да, скорбен и бессилен; он не в силах навести порядок на земле. Он решил держаться в стороне от политики, и это очень мешает ему вершить правосудие. Оба они со священнослужителем Якобом хотят, чтобы люди любили друг друга, но из этого ничего не получается — в устройстве человека допущена какая-то ошибка…

Вот он и грустит наверху. А когда становится совсем тошно, отворачивает свой взор от людей и смотрит на пчел — на гнездо диких пчел, которое и Арне рассматривал в церковном дворе, пока Хейки ходил к Якобу просить об убежище.

Все дикие пчелы сгрудились в рой, в ночной прохладе они тесно прижались друг к другу. Пчелы спят. Каждая из них видит пчелиные сны: отражения дневных дорог, огромные фиолетовые цветы борщевика покачиваются в их снах, есть там и другие цветы — ярко-желтые и красные цветы, полные нектара. Когда пчелы опускаются на цветы, стебли гнутся, слегка шурша и роняя пыльцу. Восковые листья, толстые и блестящие. Сколько меду на свете!

Да, все пчелы видят один и тот же сон; их усики тихо колышутся во мраке гнезда, в медовом запахе, что струится из шестиугольных ячеек.

Но одна из них не спит: их царица-матка. Она ползет по сотам, движимая непреодолимой потребностью откладывать яйца, только откладывать яйца. Ее сжигает внутренний жар.

Было синее небо, свирепое желтое солнце и рой трутней. Все они хотели ее. Когда она опустилась обратно в гнездо, то почувствовала, что должна откладывать яйца, только откладывать яйца, и вот она неутомимо шествует по сотам, роняя маленькие беловатые яички. Ночью и днем, днем и ночью. До тех пор, пока есть силы, пока не погаснет в ней жизнь. Ничего другого она делать не может.

В это время Кристина спит одна в своей широкой постели и видит тревожные сны. Толстая, теплая Кристина в слегка распоровшейся ночной рубахе, соленый вырез которой грызли зубы одного высокого парня. Того парня, который лежит теперь в земле и который слышал некогда бой колоколов любекской кафедральной церкви. Кристина спит и мечется в своих сновидениях, она тоже слышит колокола, каких никогда не слышала, и видит огромную церковь, какую никогда не видела наяву. Вдруг Кристине делается плохо — что-то давит на нее, — она встает, шатаясь подходит к окну и раскрывает его.

Бархатная ночь, одинокие верхушки высоких елей на фоне сурового северного неба. Небо металлического цвета. Кристина чувствует вкус металла во рту, что-то наваливается на нее. Она опускается грудью на подоконник и хватает ртом воздух. Ей нечем дышать. Да еще этот приторный запах цветов за окном… И тут она вдруг понимает, что беременна. Тело ее полно тупой болью, что-то подступает к сердцу — что-то маленькое, похожее на рыбу, но в этом похожем на рыбу уже заложено все, что было, есть и будет вечно.

В это время Якоб Колгатс сидит за своим письменным столом. Он должен делать свое привычное, нужное дело, как пчелиная матка, которая неутомимо откладывает яйца. Он пишет проповедь. Только бы найти правильные слова! Должны же быть правильные слова! Якоб Колгатс, тондилепский пастор, добрый человек, сидит и в поте лица трудится на винограднике господнем. Перед ним раскрытая записная книжка с примерами и изречениями, которые зародили в его небольшой лысоватой голове веру в чудеса господни и то умиление, которое овладевает человеком, верящим в эти чудеса.

Однажды во время утренней прогулки по запущенному церковному саду его взгляд остановился на клумбе, где росли пышные заморские цветы. Вот о них надо бы сказать в проповеди. Пышные заморские цветы надменно покачивают своими головками и считают себя выше всех других цветов. Но трудолюбивые пчелы их редко посещают, и мало меда дают они для сотов. «Маленькие цветы родного края на наших солнечных лугах, где овцы пасутся и своим блеянием славят господа…» Нет, не годится! Якоб склоняется над столом. Об овцах не надо, именно об этих простых цветах эстонской земли Якоб хочет сказать нечто прекрасное, проникновенное. Он хочет сказать в проповеди, как эти маленькие сплоченные цветы множатся и держатся вместе, чтобы заглушить пышные заморские цветы, и как это им наконец удается. Но думать и писать об этом очень трудно, потому что у цветов ведь нет души — у овец она есть, но овцы не подходят для этой проповеди. Вот наказание!

Якоб встает и ходит по своей неуютной холостяцкой комнате. Маленькие цветы, скромные цветы нашей милой родины, наши дорогие эстонские цветы… Если бы найти такой глагол, который раскроет, как они сплочены и как одерживают верх над пышными, высокомерными заморскими цветами…

Якоб отпивает глоток молока и снова ходит взад и вперед по комнате. Он однажды слышал, да и сам заметил, что именно когда ходишь, а не когда сидишь, приходят хорошие мысли. Вдруг он наступает на хвост кошке, та с визгом бросается в сторону и скрывается под кроватью. Сплоченные цветы Эстонии… И, как назло, именно сейчас Якоб вспоминает, что он собирался вырвать часть кошачьей мяты и душистого горошка, чтобы они не заглушали других растений. Кошачья мята ведь тоже эстонский цветок. Вот наказание! Никак с места не сдвинешься! А послезавтра утром он уже должен стоять на кафедре! Якоб хочет призвать к сплочению, особенно тех троих, что будут в это время сидеть за органом.

От брюк оторвалась пуговица и, звякнув, закатилась под кровать, куда только что спряталась кошка. Якоб находит пуговицу, вставляет нитку в ушко иголки и с грустным видом начинает пришивать. Ну что ты будешь делать! Ничего вразумительного не приходит в голову о сплочении. Вот наказание!

— Заткнись! Грязная свинья! — рявкает Хейки.

Йоханнес ухмыляется. Он развалился на церковной скамье, закинув ногу на ногу, и чувствует себя прекрасно. Три часа ночи, Йоханнес долго не мог заснуть и вылез из-за органа. Хейки тоже вышел. Мы втроем уставились на пламя свечи. Ссора в разгаре.

— Если ты сейчас же не замолчишь, то… — Хейки говорит тихо, но грозно.

Йоханнес прищуривается и продолжает тянуть совершенно спокойно, как бы разговаривая сам с собой:

— Да, она сызмальства была потаскушкой. Март, меньшой парень у плотника, ее всю дорогу… — Йоханнес делает выразительную паузу, будто подыскивает нужное слово. — Да, всю дорогу ее тискал. Зашел я как-то в ригу, гляжу: что за чудная тварь на соломе барахтается? Тут вроде голова, там вроде ноги. Белая такая и ядреная тварь. Дак вот…

Хейки вскочил и уже стоит над Йоханнесом.

— Плюнь, Хейки! Меня его трепотня не трогает, — говорю я, хотя спина у меня взмокла и ногти впились в ладони.

— Забавляются, черти, хоть бы что им. Кашлянул раз, потом другой — мне попона нужна была, а они ее под себя подложили, — потом ткнул граблями. Так эта восьминогая тварь и ухом не ведет. Ткнул еще, покрепче. Ну, тут Март очухался, поднимается, а Кристина все равно ни черта не замечает.

— Встань!

— А мне неохота, — куражится Йоханнес.

Хейки хватает его поперек туловища и хочет поставить на ноги. Йоханнес почти не сопротивляется, позволяет Хейки тормошить себя, только старается быть потяжелее.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: