Длиннейшими телеграммами по нескольку сот слов Костелло старался убедить старика тоже приехать в Америку. Но тщетно. Старик боялся оказаться лишним, боялся помешать примирению. Так он сказал, но тут же признался, что настоящая причина была в другом: он не любит Америку. В первый год после свадьбы дочери он пересек Атлантический океан и погостил у них, и ему вовсе не хотелось проделать это еще раз. Почти семьдесят лет он прожил в более ровном климате, а в Нью-Йорке ему докучали то невыносимая жара, то отчаянный холод, и недоставало мелких условностей, к которым он привык в нашей старозаветной Англии. Ему нравился зять, он любил дочь, а их мальчик занимал в его жизни едва ли не главное место. Но ничто не заставило его променять комфорт и безопасность Англии, вступившей в смертельную борьбу, на неудобства чужой страны, наслаждавшейся миром.
Итак, в октябре Инид с мальчиком уехали. Хоуард проводил их до Ливерпуля, посадил на пароход и вернулся домой. С тех пор он жил совсем один, только его вдовая сестра провела у него три недели перед Рождеством, да изредка его навещал Джон, приезжал из Линкольншира, где командовал эскадрильей бомбардировщиков «веллингтон».
Конечно, старику жилось очень одиноко. В обычное время ему было бы довольно охоты на уток и сада. В сущности, объяснил он мне, сад куда интереснее зимой, чем летом, ведь это — время, когда можно что-то менять и совершенствовать. Если хочешь пересадить дерево, или завести новую живую изгородь, или убрать старую, это надо делать именно зимой. Работа в саду доставляла ему истинное наслаждение, вечно он затевал что-нибудь новенькое.
Война все испортила. В мысли поминутно врывались сообщения с фронта, и мирные сельские занятия уже не радовали. Тяготила бездеятельность, Хоуард чувствовал себя бесполезным и едва ли не впервые в жизни не знал, как убить время. Однажды он излил свою досаду перед викарием, и этот целитель страждущих душ посоветовал ему заняться вязаньем для армии.
После этого он три дня в неделю стал проводить в Лондоне. Снял маленький номер в меблированных комнатах, а питался главным образом в клубе. На душе немного полегчало. Поездка в Лондон по вторникам отнимала почти весь день, возвращение в пятницу — еще день; тем временем накапливались разные дела в Маркет-Сафроне, так что и на субботу и воскресенье хлопот хватало. Он внушал себе, что все-таки не сидит сложа руки, и почувствовал себя лучше.
Потом, в начале марта, что-то случилось и перевернуло всю его жизнь. Он не сказал мне, что это было.
Тогда он запер дом в Маркет-Сафроне, переселился в Лондон. И почти безвыходно жил в клубе. Недели на две, на три дел хватило, а потом снова стало непонятно, куда девать время. И все еще не удавалось найти место, где он был бы полезен в дни войны.
Настала весна — чудо что была за весна. Словно распахнулась дверь после той нашей суровой зимы. Каждый день Хоуард шел погулять в Хайд-парк или Кенсингтон-Гарденс и смотрел, как растут крокусы и нарциссы. Клубный распорядок жизни вполне ему подходил. Той чудесной весной, гуляя в парке, он думал, что жить в Лондоне совсем неплохо, если можно куда-нибудь изредка и уехать.
Чем жарче грело солнце, тем неотступней становилось желание хоть ненадолго уехать из Англии.
В сущности, казалось, почему бы и не уехать. Война в Финляндии закончилась, и на западном фронте, похоже, все замерло. Во Франции жизнь шла вполне нормальная, только в иные дни был ограничен выбор блюд. Вот тогда-то он начал подумывать о поездке на Юру.
Горные альпийские долины стали уже слишком высоки для него; тремя годами раньше он ездил в Понтресину, и там давала себя знать одышка. Но весенние цветы так же хороши во Французской Юре, как и в Швейцарии, а с высот над Ле Рус виден Монблан. Старика неодолимо тянуло туда, где видны горы. «Возвожу очи мои к горам, откуда придет помощь моя»[1], — процитировал он. Такое у него тогда было чувство.
Он думал, что приедет как раз вовремя и увидит, как из-под снега пробиваются цветы; а если провести там месяца два, солнце станет пригревать и наступит пора рыбной ловли. Он заранее предвкушал, как будет удить рыбу в тамошних горных ручьях. Они очень чистые, сказал он, очень светлые и спокойные.
Он хотел в этом году видеть весну, хотел насытиться созерцанием весны. Жаждал увидеть, как приходит новая жизнь на смену тому, что прошло. Жаждал все это впитать. Увидеть, как зацветает боярышник по берегам рек, увидеть первые крокусы в полях. Увидеть, как сквозь мертвую прошлогоднюю поросль пробиваются у кромки воды молодые побеги тростника. Жаждал ощутить тепло обновленного солнца и свежесть обновленного воздуха. Жаждал насладиться всем, что несла весна, — всей весною сполна. После того, что с ним случилось, он этого жаждал больше всего на свете.
Потому-то он и поехал во Францию.
Выехать из Англии оказалось легче, чем он предполагал. Он обратился в агентство Кука, и там ему сказали, как действовать. Нужно разрешение на выезд, и получить это разрешение он должен сам, лично. Чиновник спросил его, почему он хочет уехать за границу.
Старик Хоуард откашлялся.
— Весной для меня в Англии погода неподходящая, — сказал он. — Я провел зиму взаперти. Доктор мне предписал более теплый климат.
Он заранее запасся свидетельством, которое дал ему любезный врач.
— Понимаю, — сказал чиновник. — Вы собираетесь на юг Франции?
— Не прямо на юг, — ответил Хоуард. — Я проведу несколько дней в Дижоне, а на Юру поеду, как только растает снег.
Чиновник выписал разрешение выехать на три месяца для поправки здоровья. Не так уж это было сложно.
Потом старик провел два бесконечно счастливых дня в магазине Харди на Пэлл-Мэлл, где торгуют рыболовной снастью. Он проводил там неторопливых полчаса утром и полчаса вечером, а в промежутке перебирал покупки, мечтал, как будет удить рыбу, и прикидывал, что еще купить…
Он выехал из Лондона утром десятого апреля, в то самое утро, когда стало известно, что немцы вторглись в Данию и Норвегию. Он прочел газету в поезде по пути в Дувр, и новость не взволновала его. Месяцем раньше он был бы вне себя, кидался бы от радио к газетам и снова к радио. Теперь это его словно и не касалось. Куда больше его занимало, достаточно ли он везет с собой крючков и лесок. Правда, он хотел остановиться на день-два в Париже, но французская леса, сказал он, просто никудышная. Французы в этом ничего не понимают, делают лесу такую толстую, что рыба непременно ее заметит, даже при ловле на муху.
До Парижа ехать было не слишком удобно. Хоуард сел на пароход в Фолкстонском порту около одиннадцати утра, и они простояли там чуть не до вечера. Траулеры и катера, ялики и яхты, сплошь выкрашенные в серое и с командой из военных моряков, сновали взад и вперед, но пароход, крейсирующий через Канал, все стоял у пристани. Он был переполнен, за завтраком не хватало стульев, а для тех, кто нашел место, не хватало еды. Никто не мог объяснить пассажирам, из-за чего такое опоздание, но можно было догадаться, что где-то рыщет подводная лодка.
Около четырех часов с моря донеслось несколько тяжелых взрывов, и вскоре после этого пароход отчалил.
Когда прибыли в Булонь, уже совсем стемнело и все шло довольно бестолково. Из-за тусклого света досмотр в таможне тянулся бесконечно, к пароходу не подали поезд, не хватало носильщиков. Хоуарду пришлось доехать на такси до вокзала и ждать ближайшего, девятичасового поезда на Париж. А этот поезд был переполнен, еле тащился, останавливался на каждой станции. Только во втором часу ночи наконец прибыли в Париж.
Путешествие вместо обычных шести часов отняло восемнадцать. Хоуард устал, устал безмерно. В Булони его начало беспокоить сердце, и он заметил, что окружающие на него косятся — наверно, выглядел он неважно. Но на такие случаи у него всегда при себе пузырек; в поезде он сразу принял лекарство и почувствовал себя много лучше.
Он направился в отель Жироде, маленькую гостиницу у начала Елисейских полей, он и прежде там останавливался. Почти всех служащих, которых он знал, уже призвали в армию, но его встретили очень приветливо и прекрасно устроили. В первый день он почти до самого обеда оставался в постели и не выходил из комнаты почти до вечера, но на другое утро уже совсем пришел в себя и отправился в Лувр.
1
Псалтирь, 120, I (Песнь восхождения)