Он всегда очень любил живопись — настоящую живопись, как он это называл в отличие от импрессионизма. Милее всего была ему фламандская школа. В то утро он посидел на скамье перед шарденовским натюрмортом, разглядывая трубки и бокалы на каменном столе. Потом пошел взглянуть на автопортрет художника. Очень приятно было смотреть на мужественное и доброе лицо человека, который так хорошо поработал больше двух столетий тому назад.
Вот и все, что он видел в то утро в Лувре — только этого молодца-художника и его полотна.
Назавтра он направился к горам. Он все еще чувствовал слабость после утомительного переезда, так что в этот день доехал только до Дижона. На Лионском вокзале мимоходом купил газету и просмотрел ее, хотя и утратил всякий интерес к войне. Ужасно много шуму подняли из-за Норвегии и Дании, — ему казалось, они вовсе того не стоят. Они так далеко.
Обычно это путешествие отнимало часа три, но теперь на железных дорогах был отчаянный беспорядок. Ему сказали, что это из-за воинских эшелонов. Скорый вышел из Парижа с опозданием на час и еще на два часа запоздал в пути. Только под вечер Хоуард добрался до Дижона и рад был, что решил здесь остановиться. Он велел доставить свой багаж в маленькую гостиницу как раз напротив вокзала, и тут в ресторане его накормили отличным ужином. Потом здесь же в кафе он выпил чашку кофе с рюмочкой куантро, около половины десятого уже лег, не слишком усталый, и спал хорошо.
На другой день он чувствовал себя совсем хорошо, лучше, чем все последнее время. Помогла перемена обстановки, и перемена воздуха тоже. Он выпил кофе у себя в номере и не спеша оделся; на улицу вышел около десяти часов, сияло солнце, день был теплый и ясный. Хоуард прошел через город до ратуши и решил, что Дижон остался такой же, каким запомнился ему с прошлого раза, — он тут побывал около полутора лет назад. Вот магазин, где они тогда купили береты, вывеска «Au pauvre diable»[2] опять вызвала у него улыбку. А вот магазин, где Джон купил лыжи, но здесь Хоуард не стал задерживаться.
Он пообедал в гостинице и сел в дневной, поезд на Юру; оказалось, местные поезда идут лучше, чем дальние. В Андело он сделал пересадку, отсюда вела ветка в горы. Всю вторую половину дня маленький паровозик, пыхтя, тащил два старых вагона по одноколейке среди тающих снегов. Снег таял, стекал по склонам в ручьи — и они ненадолго обратились в бурные потоки. На соснах уже появились молодые иглы, но луга еще покрывало серое подтаявшее месиво. На местах повыше в полях уже пробивалась трава, и Хоуард кое-где заметил первые крокусы. Он приехал как раз вовремя и очень, очень этому радовался.
Поезд простоял полчаса в Морезе и отошел на Сен-Клод. Приехали в сумерки. Из Дижона Хоуард отправил телеграмму в гостиницу «У Высокой горы» в Сидотоне, просил прислать за ним машину, потому что от станции одиннадцать миль, а в Сен-Клоде не всегда найдешь автомобиль. И машина гостиницы встретила его — старый «крайслер», правил им concierge[3], в прошлом ювелир. Но о прежней его профессии Хоуард узнал позднее: когда он приезжал сюда в прошлый раз, этот человек еще не служил в гостинице.
Консьерж уложил вещи старика в багажник, и они двинулись к Сидотону. Первые пять миль дорога шла ущельем, взбиралась крутыми извивами по горному склону. Потом, на возвышенности, она потянулась напрямик через луга и лес. После лондонской зимы воздух здесь показался неправдоподобно свежим и чистым. Хоуард сидел рядом с водителем, но так прекрасна была эта дорога в предвечернем свете, что разговаривать не хотелось. Они обменялись лишь несколькими словами о войне, и водитель сказал, что почти все здоровые мужчины из округи призваны в армию. А его не взяли, алмазная пыль въелась ему в легкие.
Гостиница «У Высокой горы» — старое пристанище туристов. Там около пятнадцати спален, и зимой туда обычно съезжаются лыжники. Сидотон — крошечная деревушка, всего-то пятнадцать или двадцать домишек. Единственное здание побольше — гостиница; горы обступают деревушку со всех сторон, по отлогим склонам пастбищ там и сям рассеяны сосновые рощи. Очень мирный и тихий уголок этот Сидотон даже зимой, когда в нем полно молодых французских лыжников. Ничего не изменилось с тех пор, как Хоуард был здесь в прошлый раз.
К гостинице подъехали, когда уже стемнело. Хоуард медленно поднялся по каменным ступеням крыльца, консьерж следовал за ним с багажом. Старик толкнул тяжелую дубовую дверь и шагнул в прихожую. Рядом распахнулась дверь кабачка при гостинице, и появилась мадам Люкар, такая же веселая и цветущая, как год назад; ее окружали дети, из-за ее плеча выглядывали улыбающиеся служанки. Сам Люкар ушел воевать, поступил в отряд альпийских стрелков.
Хоуарда встретили шумными французскими приветствиями. Он не ждал, что его так хорошо запомнили, но здесь, в сердце Юры, англичане — не частые гости. Его засыпали вопросами. Как он себя чувствует? Не устал ли от переезда через Manche?[4] Значит, он останавливался в Париже? И в Дижоне тоже? Это хорошо. Очень утомительно стало путешествовать из-за этой sale[5] войны. На этот раз он приехал не с лыжами, а с удочкой? Это хорошо. Не выпьет ли он с хозяйкой стаканчик перно?
— Ну, а monsieur votre fils?[6] Как он поживает?
Что ж, они должны знать. Хоуард отвел невидящий взгляд.
— Madame, — сказал он, — mon fils est mort. Il est tombe en son avion, au-dessus de Heligoland Bight[7].
2
В Сидотоне Хоуард устроился совсем неплохо. Свежий горный воздух воскресил его, вернул ему аппетит и спокойный сон по ночам. Притом его занимали и развлекали немногочисленные местные жители, которых он встречал в кабачке. Он хорошо разбирался во всяких деревенских делах и свободно, хотя, пожалуй, чересчур правильно говорил по-французски. Он был приветлив, и крестьяне охотно приняли его в компанию и, не стесняясь, обсуждали с ним свои повседневные заботы. Быть может, то, что он потерял сына, помогло сломать лед.
К войне они, видно, относились без особого пыла.
Первые две недели Хоуарду было невесело, но, вероятно, лучше, чем если бы он остался в Лондоне. С горных склонов еще не сошел снег, и они населены были слишком горькими для него воспоминаниями. Пока не стали доступными лесные тропы, он совершал короткие прогулки по дороге — и на каждом заснеженном склоне ему чудился Джон: вот он вылетает из-за гребня холма, зигзагами мчится вниз и, окутанный белым вихрем, исчезает в долине. Иногда в том же снежном вихре с ним проносится Николь, светловолосая француженка из Шартра. И это видение — самое мучительное.
Солнце грело все жарче, вскоре снег стаял. Всюду звонко лепетала вода, и трава зеленела на склонах, где еще недавно было белым-бело. Появились цветы, и прогулки обрели новую прелесть. Вместе со снегом исчезли и тягостные видения: в зелени цветущих полей не таилось никаких воспоминаний. Чем ярче расцветала весна, тем спокойней становилось у него на душе.
А еще ему помогла миссис Кэвено.
Поначалу, застав в этой захолустной гостинице, куда обычно не заезжали туристы, англичанку, он и огорчился и рассердился. Не затем он приехал во Францию, чтобы говорить и думать по-английски. В первую неделю он упорно избегал ее и двух ее детей. Да и не обязательно было с ними встречаться. Они почти весь день проводили в гостиной; других постояльцев в это межсезонье не было. Хоуард оставался больше у себя или же играл партию за партией в шашки с завсегдатаями кабачка.
Кэвено, сказали ему, чиновник Лиги наций, квартирует в Женеве, до Сидотона оттуда по прямой всего миль двадцать. Он, видно, опасается, как бы в Швейцарию не вторглись немцы, и из осторожности отправил жену и детей во Францию. Они в Сидотоне уже месяц; каждую субботу он навещает их, пересекая границу на своей машине. Хоуард увидел его в первую субботу своего пребывания здесь, — это был рыжеватый человек лет сорока пяти с вечно озабоченным лицом.