Василий Серапионович Турковский тоже женился на Софье Абрамовне, для чего по тогдашним русским законам им обоим пришлось перейти в лютеранство: православная церковь запрещала брак с евреями, и удочерил своих дочерей, а Софье Абрамовне не понадобилось даже давать подписки, что она не будет совращать девочек в иудейскую веру.

Кажется, родители Софьи Абрамовны так и не узнали правды. Мать ее даже приезжала как-то в Москву, но ей сказали, что ее зять Гриша по срочным делам должен был выехать. А Софья Абрамовна ездила в Енисейск и брала с собой девочек, которых специально учили каждый раз, что, если спросят, как их фамилия, надо говорить «Рабинович». Старшие это поняли, но младшая — Вера, родившаяся уже в России, говорят, упрямо повторяла, что она «Вея Туйковская», и с ней прямо не знали, как быть.

Вот так вышло, что у нас есть «фиктивные сестры», а у них — «фиктивные братья».

И хоть разница в возрасте довольно значительна (Дина старше Кости лет на шесть, а Вера старше меня на семь лет), нас с детства и до сих пор соединяет самая тесная дружба, какая соединяла всю жизнь и наших родителей, и тетю Лизу.

Сейчас никого из наших стариков уже нет.

Но я живо помню еще семью Турковских, какой она была в начале двадцатых годов.

Папа тогда только что демобилизовался из Красной армии и, едва приехав с семьей в Москву, слег в больницу. Не знаю, что бы делала тогда мама с нами тремя (старшему было тринадцать), если бы нас не разыскали Турковские. И средний брат, и я — мы подолгу живали у них (теперь я понимаю, что это была форма дружеской помощи нашим родителям).

Я был настоящее дитя полка и до приезда в Москву совершенно не знал мирного городского быта. Тем большее впечатление произвела на меня жизнь Турковских, хотя и она в ту пору была далеко не роскошной. Например, скромный семейный обед и чаепитие казались мне тогда необычайным праздником. У Турковских было несколько комнат, а одна — столовая — такая большая, что в ней можно было бегать, не натыкаясь на стол. В какой-то другой комнате меня поразила кушетка, накрытая красным ковром: до того я вообще не видел мягкой мебели и ковра.

Как это ни странным может показаться тому, кто прочел предыдущие страницы, быт этой семьи был очень русским и совсем не еврейским. Василий Серапионович, придя со службы (он был какой-то крупный электрик и секретарь Электротехнического общества[16]), любил надеть не только домашние туфли и оставшуюся еще от прежних времен пижаму со шнурами, но и косоворотку, подпоясанную витым, с кистями поясом. Еда, которую готовила домработница Маша, ставшая тоже членом семьи, состояла из простых русских блюд. На домашних празднествах не помню ни одного еврейского лакомства, но бывал и квас, и, конечно, пироги, и хотя Турковские были неверующие, и рождественский гусь, и пасхальный окорок, и куличи, и сырная пасха, и крашеные яйца. Если прибавить к этому добротное «оканье» Василия Серапионовича и то, что Софья Абрамовна, выросшая в Сибири и долго жившая за границей, говорила без всякого еврейского акцента, то можно сказать по-научному, что в этой семье еврейский элемент был полностью ассимилирован русским.

Может быть, потому, что с раннего детства я знаю семью Турковских, мне всегда кажутся тщетными попытки сделать семью прочной, установив те или иные административные препятствия для брака и развода. Молодых регистрируют только через несколько недель после того, как они заявят о желании вступить в брак, как будто эти недели кого-то от чего-то спасут. Развестись до недавнего времени можно было, лишь пройдя через сложный судебный процесс. Но стала ли семья от этого крепче? Уменьшилось ли количество несчастливых браков?

А вот те две семьи, о которых я сейчас рассказывал, были крепкими и дружными, несмотря на то что в молодости совершенно не уважали принятых тогда форм брака (ибо что есть фиктивный брак, если не полное отрицание какого бы то ни было морального значения брачной процедуры вообще, не вызов существующему правопорядку?).

Здесь была крепкая любовь и верная дружба, против которых оказывались бессильными и родительские запреты, и жандармские правила, и религиозные догмы.

Мозжинка, январь 1969 г.

Мы возвратились в Москву

Не то что ягода, а само слово «костяника» вызывает у меня всегда одно и то же видение детства.

Ясный летний день. Наш обоз не то стоит, не то медленно движется по какой-то просеке, слева и справа — сплошные синие стены леса. Может быть, мы едем без дороги, а может быть, дорога заросла, но все покрыто мелким подлеском и зеленой травой. Я — в повозке на руках у мамы, а Костя влезает к нам с полной шапкой ягод. Не тогда ли я впервые услышал, как они называются? И как-то в детском сознании это связалось не с косточками, а с Костей — «Костина ягода».

Гражданская война… Что я могу о ней помнить? Мне было около двух лет, когда она началась.

Вот такое видение с костяникой могло бы быть вполне мирным, если бы не знать, что обоз — это военный госпиталь, а мы с мамой, Костя и Витя — семья главного врача, оказавшаяся в походе вместе с ним.

Взрослые не раз потом рассказывали, как это получилось.

Отец был мобилизован едва ли не в первые дни мировой войны. Служил, конечно, в госпитале, был на Западном фронте. Через год с небольшим потрепанный госпиталь отвели в глубокий тыл, в городок Камышлов Пермской губернии. Тогда к доктору приехала на побывку жена с двумя детьми. Но госпиталь не переводили, и семья доктора все не уезжала. В результате она увеличилась: на свет появился я. По паспорту я родился в Свердловске — это мама ездила в Екатеринбург меня рожать.

А еще года через два глубокий тыл вдруг стал фронтом. И первые воспоминания моего детства — походы, обозы, палатки или «халупы», в которые нас ставили на постой, теплушки, казармы…

Темный зимний вечер. Колеблющийся свет ручных фонарей во дворе. Неподалеку стреляют. Мама быстро ведет, почти тащит меня за руку через двор — куда-то опять садиться; я поспешаю за ней, а в другой руке у меня пустые патронные гильзы — сокровище, которое я больше всего боюсь потерять…

Какие-то люди с винтовками обшаривают нашу повозку.

— Хоть овчину оставьте! — слышу отчаянный Костин крик.

Отца нет, и единственный раз за все то время я чувствую, что это очень хорошо, что его нет.

Трудно верить всем воспоминаниям далекого детства. Может быть, именно это возникло значительно позже, из рассказов взрослых, как отца искали анненковцы[17], чтобы расстрелять.

Отец… Редко я видел его в те годы. Хотя мы были «при нем», но по большей части не с ним. Он, конечно, был с больными — на дежурстве или вне дежурства.

Потом в Москве у нас стояла его карточка в рамке.

— Что это за белогвардеец? — спросил о ней мой школьный товарищ Боря Смелянский.

Отец, еще довольно молодой, с каштановыми волосами и бородкой, был снят в новенькой форме с погонами, а для нас в школьные годы погоны были вернейшим признаком белогвардейца: Красная армия тогда погон не носила.

Наверное, это он снимался для матери перед отправкой на фронт. Было несколько таких фотографий в разных позах. На одной мой мирнейший отец картинно опирался на стоящую между коленями шашку.

Но я запомнил его иным. Без всяких погон, в высокой папахе и стеганом ватнике, почему-то без шинели, хоть шинель, конечно, была: лет через десять мне сделали из нее пальто. Наверное, отец надевал халат на ватник.

Голова его тогда была уже совершенно седая. Кажется, вижу белый отблеск ее в луче света, когда отец наклонился надо мной, лежащим на нарах в очередной болезни.

Нары — это, как я понимаю, уже в конце Гражданской войны; тогда мы не тащились обозом, а катили в поезде. Теплушка набита людьми, мне знакомыми и милыми. Все на огромных общих нарах, а внизу пылает докрасна раскаленная печь. Как-то я падал с нар прямо на нее, но отец поймал меня за ногу («как зайца!» — смеялись кругом), и я отделался только ожогом руки.

вернуться

16

По-видимому, имеется в виду Электротехническое отделение (осн. в 1877 г.) Российского технического общества (осн. в 1866 г.).

вернуться

17

От имени Б. В. Анненкова, атамана Сибирского казачьего войска, одного из руководителей контрреволюции в Сибири.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: