Не знаю, как удалось мне обнаружить струйку воды меж двух расселин в камне, можно было напиться, но я отвел от нее последние уцелевшие корни, отторгнув навсегда прекрасное обличье растения, присущее мне прежде.

Ромашка и остальные — чем были они теперь? Безмерно далеким, в пятнах светотени переплетением каких-то линий.

Помню только, что некая колючка вздумала прийти мне на помощь (правда, под впечатлением общей беды) со своего уступа на гребне скалы. Она захотела утолить мою жажду. Невероятно, да? Воодушевленная этой благородной целью, она молниеносно взрывала шершавые коробочки плодов, разбрасывая семена и брызги жидкости, часть которых долетала до меня.

— Давай-давай, — сумел выговорить я.

Потом я понял, что ей нужно было главным образом воспроизвести себя на большом расстоянии и вряд ли я так уж занимал ее в эти трудные дни, ведь, живя там, на вершине скалы, она, наверно, считала себя хозяйкой всей долины.

И вот мне остались лишь снопы лучей, отбрасываемые выступами и провалами, преградами и прогалинами, да певучие волны, набегавшие одна на другую. Под конец я слышал непрерывный поток звуков, мое ослабевшее внимание бесчисленное множество раз подхватывало и теряло его. Раскаленный зноем воздух — и эта вековечная, застывшая песнь.

Но мне все было безразлично.

Я дошел до крайней черты, последние мои корни засохли и вылезли из земли, я мог выхватить из тьмы лишь какие-то смутные очертания и уловить время от времени какие-то невнятные голоса.

Быть может, я доверил налетевшему ветру то, что от меня осталось, и унесся с ним; во всяком случае, я долгое время ничего не сознавал; но думаю, что существование мое продолжалось — в виде сгущавшейся материи либо стремительного движения воздуха.

Я пробыл в этом состоянии довольно долгое время, но постепенно начал узнавать себя в новом, странно неуклюжем обличье и возликовал, словно внутри у меня отдавалось непривычно звонкое эхо.

— О, охо-хо-хо! — крикнул я.

Так я превратился в птицу и начал свой полет в залитом светом безбрежном просторе.

IV

Не всякому дано превратиться в ястреба на горах Камути, да и что за наслаждение рассекать воздух то одним, то другим крылом!

— Вот здорово, — сказал я себе. — И кто бы мог подумать!

Я был немного растерян: не привык еще к раскованности моего нового бытия, к непостижимой прозрачности обнимавшей меня пустоты. Поэтому, должен вам признаться, в первую минуту я был ошеломлен, когда почувствовал, что, слегка покачиваясь, парю в воздухе.

— О-о! — неустанно повторял я.

Это был не просто возглас удивления, а еще и способ распознать себя в сочетании множества разных элементов, составлявших мое новое существо. Тем временем я поглядел вокруг, поглядел вниз, в долину, где, как мне показалось, не было ничего похожего на оставленное там, и рассмеялся при мысли, что мог принять эти отдаленнейшие подобия растений за образ собственного прошлого.

Я свободен, могу лететь куда захочу!

Так бывает каждый раз, когда мы замечаем, что стали другими, сбросили с себя бремя горестей, страхов, бессонницы и тому подобного.

Я мог лететь куда вздумается — на юг, на запад, на восток, юго-восток, северо-запад; все эти направления были неотличимы друг от друга в небе над Минео, над этими склонами, поросшими оливами и миндальными деревьями.

По правде говоря, я не ломал себе голову над происшедшим. Мне просто нравилось учиться летать и так, и эдак, вверх, вниз, стремительными кругами, снова и снова испытывая наслаждение от ощутимых переходов из одного слоя воздуха в другой.

— Вот здорово, вот здорово! — говорил я себе то и дело.

Я пробовал нырять вниз головой, и тогда мне казалось, что земля и небо бросаются в бездну вместе со мной, я ввинчивался в круговорот потревоженного воздуха, затем снова и снова поднимался ввысь и при этом чувствовал себя лучшим из всех, противостоящим всем и нерасторжимо связанным со всеми на свете.

— А ну-ка переплюнь меня! — говорил я.

Но это длилось недолго. И вот почему.

Я почувствовал голод. Не могу объяснить вам, что это было.

Внезапно я понял, что опустился до состояния смертной твари, и, куда бы я ни повернулся, сразу во мне воскресала забытая наклонность к созерцанию. Теперь уже она не была простым томлением, но леностью ума, крыльев и полета.

— О! Что со мной?

Я застыл на мгновение в воздухе, разглядывая лежащую внизу долину, и вдруг увидел крохотную точку, двигавшуюся по скале, что нависала над Фьюмекальдо.

— Нашел! — воскликнул я.

Это, как я думаю, не был настоящий крик — просто краткий звук, грозно разнесшийся над всеми видимыми и невидимыми вещами в моих земных владениях.

Я стал медленно снижаться.

Когда я был уже над самой скалой, то заметил белого кролика, пробиравшегося сквозь заросли.

— Хи-хи! — вырвалось у меня.

Я вдруг ощутил внезапное влечение к этому кролику, что было, в сущности, не чем иным, как ощущением собственной тяжести или просто чувством угнетенности. Я неподвижно парил на распростертых крыльях. Природа, казалось мне, растворилась в глубоком бесстрастии форм. Кролик остановился, словно повинуясь некоему древнейшему закону.

— Вперед! — воскликнул я.

Камнем упав на кролика, который без единого звука распластался подо мной, я запустил когти в его загривок и ощутил при этом ни с чем не сравнимое наслаждение.

Какой он мягкий, подумал я.

Кролик перевернулся на бок на белом известняке скалы, я запустил в него когти поглубже и, клянусь вам, не чувствовал себя злодеем, это было просто приобщением к новой форме жизни.

Кролик жалобно пищал. Лишь много спустя мне стало ясно: он тщился понять, что с ним случилось, почувствовав, что жизнь повернулась к нему обратной стороной и сторона эта была страданием. Кровь текла у него из глаз и изо рта. А я стал клевать его, возбужденный аппетитным запахом.

Он все еще стонал: «Что случилось? Что случилось?», тщетно пытаясь вырваться из моих когтей.

Впервые слышал я такую однообразно жалобную речь, звук ее то нарастал, то затихал в одном и том же ритме.

Я перевернул кролика. И увидел его белоснежное, уже в пятнах крови, брюшко.

— Хватит хныкать, — сказал я ему, весь во власти этой новой, захватывающей игры.

Кролик, сотрясаемый непрерывной дрожью, глядел вокруг полными слез глазами и, быть может, только теперь заметил непроницаемое равнодушие растений.

Я прикончил его несколькими ударами клюва и, набравшись терпения, подождал, пока из него вытечет кровь.

Он лежал скрючившись возле кустика горечавки, который только чуть-чуть возвышался над ним и не давал тени.

— Я голоден, — сказал я себе.

И принялся за еду. Спокойно, без ожесточения. И не подумал, что, делая так, покидаю пределы своего «я» и вливаюсь в окружающий мир.

Все безмолвствовало. Лишь удары моего клюва эхом отдавались в тишине, даже поток, казалось, прервал свой бег.

— Кто счастливее меня? — воскликнул я.

Наконец, когда от моего пиршества осталась кучка мелких костей, я медленно взлетел сквозь ветви оливы и оттуда увидел пять или шесть кроликов, они глядели на меня из широкого отверстия в земле и на своем языке говорили, что наверху, над ними, совсем пусто, а про звуки, доносившиеся со стороны Минео, говорили, что это им просто почудилось.

— Пусто, пусто, пусто, — услышал я.

Я хотел было вернуться ввысь, в неведомый угол неба, чтоб не слышать докучных слов, но не смог: во мне появилась тяжесть. Не знаю, как объяснить это вам. Ум мой был свободен от каких-либо мыслей. Вокруг пахло кровью и травами, сожженными солнцем.

— Ох-хо-хо! — пробурчал я.

И все же то было блаженство в полном смысле слова, прорыв из былого в нечто новое, непохожее. Кролики белыми пятнами мелькали у входа в свою нору и все время жалобно повизгивали, словно были начисто лишены воображения и не понимали, что для меня они стали одной из струн мировой цитры.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: