Учебник Василия Васильевича Струве по истории древнего Востока, который я подготовил к печати на первом курсе, конечно, не был моей оригинальной работой: я строго шел в фарватере мысли любимого профессора. Но, не говоря уже о том, что эта работа навсегда привязала меня к Струве личными узами, я тогда впервые смог представить себе масштабы и глубину зрелого исследования. Это был серьезный урок. Первая статья, написанная мною уже на третьем курсе, — «Арабская картография в ее происхождении и развитии», несмотря на солидное название, была узкой по охвату материала, хилой по доказательности и претенциозной по языку. Однако я и сейчас не могу опровергнуть ее основных положений, а тогда, на том же третьем курсе, именно для этой статьи проделанная подготовка позволила мне выступить с возражениями против частностей в одной книге крупного ираниста. У порога четвертого курса появилась и третья статья, содержавшая поправки к карте арабских торговых путей в Большой Советской Энциклопедии.
И вот четвертый курс: окрыляющая неожиданность — индивидуальные занятия с Крачковским; окрыляющая находка— три лоции проводника Васко да Гамы, неизвестные произведения неизвестного жанра арабской литературы. Штурм уникальной рукописи, еще никем не прочитанной, штурм, где оружие куется на ходу, а время не ограничивается. И рядом — окрыляющее сопровождение: «Лепестки золотой розы».
Да, окрыляющее сопровождение. Человек может хорошо делать какую-то одну работу, но постепенно он от нее устает, она, даже любимая, становится ему в тягость. Что делать, все мы — порождение хрупкой материи. Но эта же работа может всегда оставаться желанной,
60
Книга первая: У МОРЯ АРАБИСТИКИ
если ее сочетать с другой, столь же милой сердцу; работа над книгой и симфонией — поэзия и ваяние оттеняют, обогащают и стимулируют друг друга. Тогда я еще не знал, что стихи Аррани, сохранившиеся в моей памяти, будут помогать мне не только творить, но и жить, хотя иногда и спрашиваю себя — могу ли я вообще представить жизнь вне творчества?
В багдадский полдень, в тяжелый жар, Когда свернулся клубком базар, Молчат, уткнувшись в лазурь, дворцы, Под сказки дремлют в садах купцы, Восток и запад спрямляют лук, По минарету ползет паук, Комар супруге поет: «Ля-иль»1, В кофейнях нищий глотает пыль, Уходит Дигла2 в свои пески, Ложится буйвол на дно реки, И лишь, бросая в песок следы, Бежит разносчик: «Кому воды!»
В багдадский полдень, в урочный час Пришел к халифу Абу Нувас3, Поэт придворный, певец вина И женской ласки — любви струна. Рукой прикрывши усмешку глаз, Другою — сердца певучий саз4, Он сплел из лести узорный бейт5, Каких не слышал и сам Кумейт6.
Халиф поэта не услыхал: Он забавлялся с прекрасной Хал7. Царь эфиопов ему прислал В подарок этот бесценный лал8.
1 «Ля-иль!..» начало призыва к молитве.
2 Дигла — река Тигр, на которой стоит Багдад.
3 Абу Нувас (747-815) — выдающийся поэт арабского средневековья.
4 Саз — музыкальный инструмент.
5 Бейт — по-арабски: стих.
6 Кумейт, ибн Зайд ал-Асади (679-743) — один из выдающихся поэтов раннего ислама.
7 Хал — «родинка», имя чернокожей рабыни. 9 Лал — рубин.
Поэт при дворе ширваншахов
61
Невольниц властных слуга и бог Холодным взглядом певца обжег. Упали тени певцу на чело, Обиды чувство его сожгло. Вскипело сердце — и тот же час Дворец покинул Абу Нувас.
Но, полон думы о тех двоих,
Он на воротах оставил стих:
«Мой ненужный стих зияет посреди твоих дверей,
Как зияет ожерелье на любовнице твоей».
Прошло мгновенье — и страж донес
«Венцу вселенной — ничтожный пес.
Твои ворота черней чернил:
Нувас безумный их осквернил.
Ключу Сезама, презрев хвалу,
Поэт ослепший изрек хулу.
Не знает страха! И чужд стыда!»
Халиф разгневан: «Подать сюда!»
Приказ исполнен — ив тот же час Вошел в ворота Абу Нувас, Но мимоходом, достав чернил, Он букву в каждой строке сменил. Халиф ломает любви кольцо, Чернее бури его лицо. «Печать шайтана, собачья кровь! Так вот кому я дарил любовь! Пророк недаром — да чтится он! — Из Мекки выгнал поэтов вон. Клянусь: не будет тебе удач! Молись аллаху: к тебе в закат Прибудет, волей моею свят, За головою твоей палач».
Поэт смиренно простерся ниц: «О, свет в решетках моих ресниц, Зенит ислама, звезда времен, Копье и панцирь земных племен! И смерть услада, коль бремя с плеч Твоей рукою снимает меч. Но, правоверных сердец эмир, К словам аллаха склонивший мир,
62
Книга первая: У МОРЯ АРАБИСТИКИ
Тебе известен удел певца: Безмерна тяжесть его венца. Глотая зависть, в годах враги Подстерегают его шаги.
Капризно слово: перевернуть
Его значенье — трудней вздохнуть.
Ты сам на надпись мою взгляни,
Потом — помилуй или казни».
Гоня внезапно восставший стыд.
Идет к воротам Харун Рашид1.
А там, как будто два голубка,
Прижались нежно к строке строка:
«Мой ненужный стих сияет посреди твоих дверей,
Как сияет ожерелье на любовнице твоей».
Поэт халифу к ногам упал. Халиф поэта поцеловал. «Ты — мозг поэтов. Но ты бедняк. Клянусь аллахом — не будет так! Ты был нижайшим в моей стране. Теперь ближайшим ты станешь мне. Врагам навеки закроешь пасть: Тебе над ними дарую власть».
Он долго смотрит в глаза ему, В рабе такому дивясь уму, В ладоши хлопнул — ив тот же час Осыпан златом Абу Нувас: Повел бровями — ив тот же час Бессмертным назван Абу Нувас. Потом простился — ив тот же час Багдад покинул Абу Нувас.
1 Харун ар-Рашид (786-809) — халиф из династии Аббасидов
Книга вторая Путешествие на восток
Ветер задувает свечи и раздувает пламя.
Ларошфуко
У «ВСЕХ СКОРБЯЩИХ РАДОСТИ»
«Каждое слово хранит в себе тайну своего происхождения. Она продолжает оставаться тайной, пока мы не любопытны, пока пользуемся словами по привычке, переданной нам старшим поколением, не вглядываясь в их собственное лицо».
...«Познавая при помощи языка мир вообще и более глубоко — одну из его областей, мы оставляем слова в стороне. За нами остается загадочный остров посреди исплаванного нами мелководного залива, того залива, который мы принимаем за покорившийся нам океан науки. Такого заблуждения не было бы, прильни мы мыслью к острову слова — ведь тогда удалось бы проникнуть в такие глубины истории мира, взойти на такие вершины, что трудно себе и представить: языки земли — это еще одна вселенная со своими яркими и тусклыми звездами, своими страстями и летописанием».
...«Те же, кто все-таки избрали своей специальностью филологию, даже если они не видят в этой "тихой" и "чистой" науке просто убежище от житейских бурь... если для них филологический труд — не источник земного благополучия, а призвание, влекущее их за грань усвоенных ими знаний... как часто эти люди оказываются во власти гипноза! Да, не надо отводить глаза — есть он, гипноз имен, званий, традиции — извечна она, эта страшная заразная болезнь студентов и зрелых ученых: не позволять себе и думать о проверке сложившихся взглядов; исповедывать их всю жизнь, потому что "так принято", "так считает Иван Иванович"; ни в чем не соглашаться с редкими инакомыслящими, спорить ради спора. Насколько это замедлило шаг филологической мысли!»
...«Сколько открытий было бы сделано, не будь мы слишком сговорчивы, не уставай мы чересчур быстро от возражений, не изменяй мы строгости принципа! Это не призыв к свержению учителей, нет, да здравствуют наши учителя! Однако не истина должна существовать, поскольку ее высказывают авторитеты, наоборот, авторитеты неизменно должны существовать лишь постольку, поскольку они высказывают истину...»
66
Книга вторая: ПУТЕШЕСТВИЕ НА ВОСТОК
Так думал я в один из февральских дней 1938 года, шагая по камере в ленинградском Доме Предварительного Заключения. Спереди и сзади меня размеренно, как часы, двигались другие арестанты; одни вполголоса переговаривались, другие, опустив голову, предавались раздумьям — о семье ли, оставшейся без кормильца, о своем ли неясном будущем. Стоял тот поздний утренний час, когда призрачная утеха от кружки кипятка с куском черного хлеба уже давно растаяла, а обеденной баланды еще не несут, и заключенные коротают время в хождении кругом посреди камеры, один за другим, пара за парой. Шаг следует за шагом, минута за минутой. Только что пущены в ход часы арестантского срока— только что, хотя кое-кто просидел уже несколько месяцев. Ибо что значат месяцы в сравнении с годами и десятилетиями жизни в тюрьме?