Шатаясь, я добрался до барака и упал на свои нары. Меня бил оз­ноб, в голове жгло. Лева Гумилев помог дойти до медпункта. Вдоль стен полутемной прихожей, страстно желая получить освобождение от изнурительной работы хоть на один день, в очереди на прием сидели узники-азербайджанцы. Когда мы с Левой появились в дверях, они дружно и молча пропустили нас без очереди — помогло то, что я по­стоянно разговаривал с ними на их родном языке — здесь, в дальнем и безрадостном северном краю это было для них ценно. Фельдшер Гре-чук, тоже наш брат арестант, поставил термометр, отметка 39 дала мне день передышки.

И вдруг вскоре — этап на соседний лагпункт. Леву отправили туда в лесоповальную бригаду. Было грустно расставаться после более чем трехмесячного ежедневного общения под беспощадными сводами тюрьмы. Но мы надеялись увидеться вновь — как-никак, приговор отменен, должно быть переследствие, а «дело» у нас общее.

96

Книга вторая: ПУТЕШЕСТВИЕ НА ВОСТОК

Вслед за отправкой Гумилева в этап меня «перебросили» на газо­чурку. Работяги распиливают березовые бревна (хлысти) на кружочки толщиной в пять сантиметров, потом эти кружочки раскалывают на дольки. Это и есть газочурка, топливо для газогенераторных двигате­лей, на этом участке и предстояло работать. Бригадир Чириков — краснощекий, должно быть, недавно взяли — обратился ко мне:

— Врайлянд и вы! Возьмете носилки, пойдете носить!

— Что носить-то?

— Кого носить? Газочурку, не меня же! Вы, малопонятные, давай действуйте!

Подошел напарник, человек намного старше меня, с проседью и печальными глазами. Вытащив на складе инвентарь из-за каких-то бочек— инвентарь представлял собой шаткие носилки со щелями между досок — мы отправились к пильщикам и стали перетаскивать горы желтовато-розовых долек из единичных «гнезд» в общий сарай.

Как правило, напарники знакомятся быстро — ведь они подолгу бывают наедине друг с другом и хочется услышать живое слово. На следующий день после того, как мы стали работать вместе, мой това­рищ сказал:

— Все фашисты — немцы, но не все немцы — фашисты.

— Это известно, — отозвался я,

— И, тем не менее, не подумайте, что я немец. Меня зовут Дмит­рий Родионович Райлян. Не «вРайлянд», как назвал меня бригадир. Фамилия у меня молдавская, она принята предками, бежавшими в Молдавию, Бессарабию, Румынию, куда глаза глядят, от крепостного гнета...

— Погодите, вы сказали «Райлян». А у знаменитого издателя Сой-кина, действовавшего до революции и целых двенадцать лет после нее... у него был великолепный художник Фома Райлян, который ил­люстрировал все его издания...

Дмитрий Родионович просиял.

— Это мой брат, — в его голосе прозвучала гордость. — Фома был академиком церковной живописи. Он расписывал соборы, его кисть высоко ценилась...

Я слушал, не перебивая.

— Сейчас Фомы уже нет, — голос моего собеседника дрогнул, — его не стало в 1930 году. Фрески его, картины — не знаю где. В Ленин­граде живет его сын, Владимир Фомич, если выйдете когда-нибудь на волю, он вам расскажет больше...

«Повенец — миру конец»

97

Спустя тридцать лет я разыскал Владимира Фомича, и он действи­тельно рассказал мне о художнике подробней, чем его дядюшка. Но еще больше я узнал, занимаясь в библиотеке Академии Художеств. Фома Родионович Райлян родился в 1870 году. Мальчиком его привез­ли из провинции в Петербург, где он красил уличные тумбы. На сред­ства купца Тарасова Райлян учился в школе рисовальщиков, потом в Академии Художеств, которую окончил по классу знаменитого Чистя­кова, воспитателя талантов Репина, Поленова и Врубеля. Кисти зрело­го Райляна принадлежит портрет жены брата революционерки Веры Фигнер — певицы Медеи Фигнер (Мей), блиставшей в Мариинском театре четверть века, с 1887 по 1912 год, первой исполнительницы партии Лизы в «Пиковой даме». Иллюстрации в изданиях Сойкина — тоже светские творения Райляна, однако главным делом его жизни была церковная живопись. Академиком он не стал, хотя его кандида­тура была выдвинута выдающимися деятелями искусства, оценивши­ми яркий и самобытный талант: острый язык помешал собрать необ­ходимые для избрания две трети голосов. Незадолго до первой миро­вой войны Райлян расписывал детище Л.Н.Бенуа— Новый Варшав­ский собор; цветовое решение фресок оказалось настолько жизнерадо­стным, что строгие богословы смутились и вознегодовали. Получив за работу шестьдесят тысяч рублей, Фома Родионович стал издавать на эти деньги журнал «Свободным Художествам» и газету «Против тече­ния». Через них он стремился ввести в мир читающей России лучшие произведения мировой живописи; здесь же, из номера в номер, он громил серость и лень, которые он видел среди представителей искус­ства перед революцией. Отклик был слаб, журнал и газета просущест­вовали недолго, художника постигло разорение.

Лагерные дни, с одной стороны, шли однообразно: работа; беспо­койный ночной сон, всегда казавшийся коротким; мечущийся по дво­ру начальник нашего заведения, армянин, часто выкрикивавший свое решение провинившемуся: «в КУР» — камеру усиленного режима, то есть карцер — других слов от него никто не слышал.

Но, с другой стороны, дни можно было считать и разнообразны­ми, потому что по вечерам была другая жизнь. Я раздобыл карандаш, а бумага— вот она— обратная сторона копии приговора военного трибунала, выданной мне после свершения правосудия. Приговор отменили, но копия осталась. Лампочка тускло освещает барак; низко склонясь над потрескавшимся от старости столом, я записываю то из тюремных филологических размышлений, что сохранила память.

98

Книга вторая ПУТЕШЕСТВИЕ НА ВОСТОК

Первым ложится на бумагу пришедшее ко мне раньше других сравне­ние «гром» с арабским ра'д в том же значении. За ним... Еще и это... Да, чуть не забыл, вот... Примеры всемирного родства языков — та­кие явные, как на ладони, а вот эти глубоко скрыты под напластова­ниями... в слове, а иногда еще только в мысли, в оценке явления, в подходе к его называнию. Я работал с радостью и ужасом. Как хорошо, что запомнились эти сложные выкладки, но... бумага уже кончается, ее чистое поле сокращается, подобно шагреневой коже. Конечно, по­том можно перевернуть лист и писать между строками приговора, но и та сторона не беспредельна. Ну, пока пиши мельче, как можно мель­че, там видно будет.

23 января вечером в барак вошел нарядчик. Назвал мою фами­лию, объявил:

— Завтра на этап!

Занятый своими мыслями, я вздрогнул, машинально переспросил:

— На этап?

— Да, в Ленинград!

Значит, наконец, переследствие. Люди вскочили с нар, обступили, стали поздравлять.

— Вас, конечно, выпустят.

— Надеюсь, Михаил Лазаревич, надеюсь.

— Прошу, зайдите к моей семье, скажите про меня. Адрес — ули­ца... дом... квартира... Запомните? Вы же ученый, у вас должна быть хорошая память.

— И к моим зайдите, пожалуйста... Это в Надеждинской улице, дом...— ко мне обращены умоляющие глаза старого петербуржца Михаила Альбиновича Сосновского, он и улицы дорогого ему города называет по-старому.

— И моим скажите несколько слов обо мне: жив, здоров, жду от них весточки, больше ничего не нужно. Очень прошу...

Товарищи вы мои... Все, что смогу— сделаю. И каждый сделает на моем месте.

Утром 24 января, выйдя из барака с вещами, я сразу увидел Гуми­лева.

— Здравствуй, Лева! Как ты, жив?

— Здравствуй! Вот, опять пригнали сюда, едем.

— Едем, наконец-то!

Ехать не пришлось. Прошли с конвоем по льду реки тридцать один километр до Пудожа. Новая зона, в бараке встретили уголовники.

«Повенец — миру конец»

99

— А-а, контрики! Ночевать лезьте под нары, других мест нет!

Ну и ладно, не испугаешь. Мы на тюремной баланде доживаем год, кое-что повидали. Да и двинулись уже в обратный путь, к пере­следствию, все неудобства могут скоро кончиться. Под нарами на по­лу — вода, сырые промерзшие стены сочатся в затхлом барачном теп­ле. Нашли уголок посуше, усталость взяла свое, уснули.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: