— Внимание, бригада! Переходите в распоряжение конвоя. В пути не растягиваться, не нагибаться, с земли ничего не поднимать, не раз­говаривать. Шаг вправо, шаг влево считаются попыткой к побегу, конвой применяет оружие без предупреждения. Все ясно? Вперед, направляющий!

118

Книга вторая: ПУТЕШЕСТВИЕ НА ВОСТОК

Двинулись, пошли, нестройно покачиваясь.

— Не отставать, задние!

Люди перескакивали с одной обледеневшей шпалы на другую, не поскользнуться бы: глубоко внизу под шпалами — река, лед крепок ли?

— Шире шаг, направляющий!

Это «шире шаг!» слышалось поминутно, то с обращением к на­правляющему, шедшему первым, то просто так.

... Давно идем. Кто-то что-то проговорил идущему рядом.

— Разговоры! Прекратить разговоры!

За всеми, за каждым надо следить, все время восстанавливать по­рядок! Трудна работа у конвоиров, а никуда не денешься: служба. Од­ни томятся, но многие упиваются властью над людьми. Интересно ведь, когда страх заставляет человека выполнять любое твое приказа­ние. Вон хотя бы тот, очкарик, наверное, важным начальником был, в личной машине ездил, а сейчас я его могу на колени поставить, и будет стоять, как миленький. Да черт с ним, вот уже их рабочий участок.

— Бригадир! Пошли пару человек людей ставить запретки!

Так они, охранники, выражаются: «люди» — название товара, «человек» — единица измерения. Это примерно то же, что сказать: «Пошли-ка, пастух, на выгон пару голов скота».

Что касается запреток, то, поскольку веление конвоира — закон, бригадир немедленно посылает кого-то пошустрее втыкать в снег во­круг участка палки с дощечками, на которых написано: «запретная зона». Ступишь за дощечку — выстрел, смерть.

— Бригадир! Дай человека разжечь мне костер!

Еще один назначенный нарубил растопку из смолистого пня, со­брал сухих сучьев, обломки бревен, боязливо потащил это все в сторо­ну конвоира. Уложил щепки, поджег, раздул костер, чувствуя на себе сверлящий взгляд.

— Ладно, кончай, иди в бригаду!

Остальные, которых не трогали, успели тем временем покурить, побеседовать вполголоса. Бригадир поднимает всех на работу.

— Давай, приступай!

Нам предстояло штабелевать бревна делового леса, разбросанные по складу. Бывшие в бригаде крымские греки оказались наиболее «уш­лыми», «хитроумными»: они сразу выделились в отдельное звено, ко­торое взялось укладывать в штабеля крупную древесину— большой диаметр верхнего среза дает большую кубатуру, это позволяет скорее

Утренний свет

119

выполнять норму, а то и перевыполнять, значит, увеличится хлебный паек. Другим, в том числе мне, осталось работать со средним, а бывало и с мелким лесом: катать пиловочник, строевик, телеграфник, руднич­ную стойку, дрова-долготье. Здесь кубатура была малой, нарастала ничтожными долями, за целый день тяжелого труда удавалось выпол­нить норму на 60-70 процентов, а то и на 51 — за меньшее полагались штрафной паек, то есть триста граммов хлеба на сутки и карцер. Этого нужно было избежать, чтобы не обессилеть, я работал в жарком поту. Дошло до того, что однажды, несмотря на мороз, мне пришлось сбро­сить бушлат и катать бревна в одной телогрейке. Но в это время на оставленный бушлат упала искра ближнего костра, и он сгорел. Назав­тра я не вышел на работу, вследствие чего меня после утренней повер­ки вызвали к начальнику лагпункта Савватееву. У него ко мне было всего два вопроса:

— Почему не вышли на производство?

— Сгорел бушлат, а в телогрейке при морозе в тридцать градусов работать нельзя, тогда телогрейка тела не греет.

— По какой статье сидите?

— Пятьдесят восьмой.

Он повернулся к охраннику, ждавшему приказаний:

— Трое суток штрафного изолятора без вывода на работу. Уведи­те.

Так я оказался в ледяном подвале — «шизо», как сокращалось на­звание «штрафной изолятор».Там было негде сесть, негде лечь, можно было только стоять: но я ходил из угла в угол, чтобы согреться. Суточ­ное питание состояло из трехсот граммов хлеба и двух кружек теплой воды. Проведя весь срок на ногах, я через три дня, выпущенный об­ратно в широкую зону, получил в каптерке ветхий бушлат и снова стал штабелевать лес на складе.

Потом штабелевка сменилась распиловкой бревен. Здесь моим напарником был Варнер Карлович Форстен, в прошлом нарком, кото­рого я знал еще в котласской «пересылке». Мы пилили ствол за ство­лом, и одновременно я, под руководством Варнера Карловича, про­должал занятия финским языком, начатые на берегах Северной Двины и Вычегды.

Была поздняя весна, когда нас привели на расчистку глухого уча­стка в тайге. Мои ватные брюки не доходили до портянок, на оголен­ные места ног набросилась мошкара. Я расчесал искусанную кожу, и, так как у меня был авитаминоз, ноги покрылись гнойниками до колен.

120

Книга вторая: ПУТЕШЕСТВИЕ НА ВОСТОК

Фельдшер назначил автогемотерапию, помогало это мало. Прибывшая в одном этапе со мной москвичка Роза Львовна Зиглина, ставшая мед­сестрой, переливая мою кровь из верхних конечностей в нижние, тре­вожно качала головой: «Не остаться бы вам без ног!»

Но я верил в свое выздоровление: болей-то почти нет, а тело мо­лодое, справится. Только надо... надо, чтобы рядом постоянно был друг, были его участие, свет его. Не от случая к случаю, а постоян­но — и чтобы я тоже был ему всегда нужен. Взаимное влечение двух людей зовется простым словом: любовь. Она есть во мне, теперь необходимо поднять ее на новую ступень. Этого поднятия не будет, если я хоть одной частицей почувствую, что стану в тягость своему другу. Разделенная любовь помогает каждому из ее участников жить и творить.

Так 26 мая 1940 года родилось мое письмо Ире Серебряковой с предложением брака.

В конце июля меня отправили в больницу. Моими попутчиками до столицы лагерного отделения — Нижней Поймы — были уголов­ники, которых вызвали на освобождение по отбытию срока. Три ки­лометра от лагпункта до поезда на Пойму они почти бежали, я едва поспевал за ними на забинтованных ногах, конвоир подгонял.

Три больничные недели в августе принесли мне исцеление от фу­рункулеза. Но, кроме того, в те дни меня нашло очередное письмо Иры. Майское мое признание, пробиваясь через частокол цензуры, еще не успело дойти до нее, от строк веяло ровным дыханием устояв­шейся дружбы, не более того. Письмо было написано в июне, Ира, сдав зачеты, собиралась на летний отдых в Белоруссию. Вернется осе­нью, и тут — откровение в ожидавшем ее сибирском послании. Что дальше? Одно дело — переписываться с товарищем по университету, сочувствовать и даже сердцем переживать его беду, помогать ему, внушая мысль, что о нем помнят. Другое дело — брак, соединение на всю жизнь. Судьба человека, объявленного «врагом народа»... Конеч­но, все это обвинение — преступный вздор... Но враги этого «врага» наделены огромной властью, «враг» до конца своих дней останется отверженным, общество от него отвернулось навсегда и... его судьба распространится на всех, кто будет с ним связан: жену, детей... Но ведь у каждого— одна жизнь, и он хочет себе счастья... Дорогой, единственный друг, оказавшийся в Сибири, в заключении, должен это понять... Милый, ты, конечно, поймешь, что я не могла решить иначе, и простишь меня...»

Утренний свет

121

И тогда — конец всей этой переписке, всем этим напряженным ожиданиям вестей, страхам, что очередной глоток радости — строки и строки — затеряется где-то на тысячеверстных путях из Ленинграда в Сибирь. Конец! Потому, что все окажется перегоревшим, не о чем станет писать, нечего будет ждать.

Я волновался в ожидании следующего письма Ирины. И чтобы унять волнение, пытался сосредоточиться на том, что меня окружало, что пополняло кладовую моих «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет». Вот уже два года лежит на больничной койке за­ключенный азербайджанец Мамедов: что-то решающее у него пере­ломлено, может быть, на допросе— расспрашивать как-то неловко, он страдает. Но его не отпускают на волю, пусть из него уже ничего нельзя выжать, но — «враг народа», значит, пускай будет под стражей. Юноша-поляк тоже два года лишен счастливой возможности исправ­ляться через лагерный труд: у него к спине привязана доска для вы­правления больного позвоночника, спать он может, лишь лежа на­взничь. Но и за ним нужен глаз да глаз, а то, неровен час, еще сбежит на Украину, где его взяли, или, хуже того, в Польшу. А вот сидит на койке дряхлый литовец Можутис. У него водянка, медсестра вставляет в его раздувшийся живот резиновую трубку, подставляет литровую банку, туда из живота стекает вода. Наполнив банку, сестра закрывает краник на трубке, выливает воду в ведро, вновь оставляет банку, от­крывает краник, и так много раз. И старика Можутиса охраняют, обе­регают от побега, а соседу его по койке, еще вчера общительному венгру, это уже не нужно: он умер сегодня ночью, на койке чернеет обнаженный матрац.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: