От вокзала, четной стороной Невского, иду пешком в университет. Аничков мост. Вечные изваяния четырех юношей и четырех коней. Здесь, на Фонтанке, недалеко отсюда... бывший госпиталь, где в темный ноябрьский день оборвалась жизнь Иры. Вот я и вернулся, Ира, вот, замедлив шаг по мосту, иду в мой и твой, в наш университет, неотступно иду. А тебя нет и не будет.
Публичная библиотека, тени Оленина, Крылова... Дом Энгель-гардта, где бывал знаменитый востоковед-писатель Сенковский, когда здесь давались концерты... Бывший Английский клуб, дом, откуда Грибоедов уехал навстречу своей гибели в обезумевшем Тегеране... Адмиралтейство... Нева! Все то же царственное течение широко простершихся вод. И на том берегу — университет.
Я миновал Дворцовый мост, подошел к зданию Двенадцати коллегий, потом к дверям своего факультета, склонил голову. Довелось-таки свидеться, хоть и долог был путь.
От факультета медленно по набережной — к стрелке. Вон, в конце Менделеевской линии — Библиотека Академии наук, на самом верхнем этаже— Институт востоковедения с памятным мне Арабским кабинетом. Завтра — туда, сейчас — к стрелке, где 21 июня 1937 года я отдыхал после только что сданного последнего экзамена за четвертый курс и обдумывал свою летнюю работу над рукописью арабских лоций. Шаги, шаги мимо старых домов, по непривычному асфальту, заменившему квадратные каменные плиты, от которых пахло петер
148
Книга вторая: ПУТЕШЕСТВИЕ НА ВОСТОК
бургской стариной. Представительное здание с колоннадой, в нижнем его углу — «шинельная академиков», где ютился безнадежно больной востоковед-романтик Иностранцев... Дальше — Кунсткамера, академический Архив. А тут, на месте Зоологического музея в начале XVIII века стоял деревянный дворец Прасковьи Федоровны, урожденной Салтыковой. В 1684 году, двадцати лет, она была выдана за царя Ивана V Алексеевича, родила ему будущую императрицу Анну Иоанновну и скончалась в 1723 году. Петр I помнил о московском соцарствии с братом, самый первый петербургский мост — от Заячьего острова к Троицкой площади— назвали Иоанновским. А от дворца осталось одно неясное воспоминание.
Дальше — площадь и стрелка, где Нева разливается на Большую и Малую. Но куда исчезли бюсты Кваренги и Росси, смотревшие на Биржу с этой крайней точки Васильевского острова? Кваренги и Росси, творцы северного чуда России, державного Петрополя, — где они?
Назавтра после возвращения в Ленинград, 13 августа 1946 года, я пришел в Институт востоковедения.
И снова лоции Ахмада ибн Маджида... Томик в красном кожаном переплете дрожит в огрубевших руках. Война, блокада, сырой темный подвал, где истощенные люди укрывали древние рукописи от бомб... Все он вытерпел и дожил до утра Победы. Цел, цел! Даже мои закладки между страницами, положенные девять лет назад, остались на своих местах.
Какая сила в этой рукописи! Только что вернулся из дальних странствий, и ни кола, ни двора у тебя, а не оторваться от кривых строк, легших на бумагу пять веков назад.
Изрядно тут будет работы диссертанту... Уже и предварительное описание составлено, и столько всякой литературы проработано, а впереди еще дремучий лес, terra incognita, mare incognitum1 — называй как хочешь. Целый новый мир, другой, чем тот, который мы «проходили» в университете. Там все привычно, знакомая схема, там и a livre ouvert2 по-арабски многое пришлось прочесть. А здесь, что ни строка — загадка.
Бывшая сокурсница, гебраист Клавдия Старкова, пригласила меня на дачу в Райволу, нынешнее Рощино на Карельском перешейке. Электричка оказалась переполненной, едва удалось устроиться стоять в проходе вагона.
Три арабские лоции
149
Внезапно я заметил неподалеку двух разговаривавших мужчин: один из них был в штатском, на другом выделялась голубая фуражка сотрудника НКВД. Последнее не вызвало во мне большой радости; показалось, что паспорт с роковой отметкой «статья 39» начинает жечь мне карман, и пламя добирается до тела. Я стал осторожно пробираться вглубь вагона и тут до меня донесся обрывок мирной беседы.
— Скажи, а что вы делаете с теми, кому нельзя быть в Ленинграде, а они все-таки приехали и разгуливают где-то здесь?
— А что, — отвечал человек в голубой фуражке, — такие далеко не уйдут. На чем-то попадутся, и тогда мы их отправляем туда, откуда им уже никогда не вернуться в Ленинград.
У меня похолодела спина, я крепко стиснул зубы. Отодвинулся еще дальше, стал безучастно смотреть в окно. Ах, тюремщик, если бы ты и твой приятель знали, кто едет рядом! Много нашлось бы тогда злобной радости: задержали нарушителя, «врага народа»! Достойны поощрения, может быть, премии или месячного отпуска, а то, глядишь, неусыпного стража за бдительность повысят по службе. Да уж прости, голубая фуражка, постараюсь не попасться тебе. Спокойно! Так. Ослабить мышцы на лице. Так. Лениво смотреть в окошко. Кажется, они выходят. Нет, вышел штатский, а фуражка пока все еще здесь. Черт, оставшись без собеседника, сотрудник охранного ведомства может пристать. Отвернуться от него. Так. Сердце бьется слишком сильно, скорей бы доехать. Райвола! Фуражка выходит, я иду поодаль. Скоро поворот к даче, мы разойдемся. Я сдерживаю шаг, чтобы побольше отстать.
Человек в голубой фуражке подошел к пивному ларьку, встал в очередь. Я прошел мимо. Опасновато оставлять его сзади, но скоро поворот, а за ним второй. Я пошел быстрее.
Слова, услышанные в электричке, наполнили меня постоянной настороженностью и заставили делать все, чтобы выжать из каждого пребывания в Ленинграде предельно возможное, не терять ни часа. Этому способствовало и то, что ни у кого из моих знакомых я не мог останавливаться надолго — приходилось часто менять место ночлега, чтобы соседи, дворники, паспортистки, милиционеры не обратили внимания на постороннего человека, незнакомца, постоянно обретающегося в одной из квартир. Каждый случайный звонок в дверь заставлял вздрагивать хозяев, которым их гостеприимство могло обойтись дорого. Но еще больше приходилось ежиться не прописанному гостю, который в одно мгновение мог потерять все.
150
Книга вторая: ПУТЕШЕСТВИЕ НА ВОСТОК
Так, в постоянном напряжении, прошли вторая половина августа, сентябрь, и вот уже вовсю катился октябрь, холодные дни под заметно потускневшим небом. В условиях, предложенных мне жизнью, не могло быть и речи о моем восстановлении на пятом курсе. Поэтому я подготовился к тому, чтобы сдать государственные экзамены за университет уже в октябре. Область моих занятий — арабская филология — теперь была представлена не на филологическом факультете, как в студенческие мои годы, а на новообразованном восточном. Декан восточного факультета Виктор Морицович Штейн, с которым благодаря Крачковскому я познакомился по линии Географического общества еще будучи студентом, отнесся ко мне внимательно и доброжелательно. Так как для приема государственных экзаменов нужно было созвать комиссию ради меня одного, университет испросил разрешения у министра высшего образования. Министр вернул вопрос на усмотрение ректора, а ректор — на усмотрение декана. Таким образом, в течение дня 23 октября я сдал все полагавшиеся испытания. Помнится, что после экзамена по истории ВКП(б) проверяющий сказал мне: «отвечали вы на пять, но поставить я могу только четыре, потому что вы говорили своими словами, а нужно было точно так, как сказано в «Кратком курсе». Учтите на будущее». Ох, этот сталинский «Краткий курс!» Мне вспомнились Шестой лагпункт, уркачи и незадачливый сержант Окладников.
Оставалось теперь защитить дипломную работу. Игнатий Юлианович Крачковский, вернувшийся в Ленинград из санатория «Узкое», еще в сентябре, при очередной встрече в Институте востоковедения, достал из своего стола какие-то листки и протянул мне:
— Узнаете свое детище? Это ваша «Арабская картография», как видите, уже набранная, но в силу известных вам обстоятельств запрещенная к опубликованию. Она хранилась у меня все годы, пока вы отсутствовали.